равле «безродных космополитов»[40].
Однако «истинные патриоты» в искренность Симонова не верили. Один из них – главный редактор газеты «Советское искусство» В. Вдовиченко в двух доносах Маленкову от 26 января и 14 февраля 1949 года писал о Симонове как о еврее («имеет наглость называть себя русским») или, «на худой конец», готов был считать его «просто продавшимся заокеанским евреям»[41]. Сами партийные функционеры еще воздерживались от таких дефиниций, слово «еврей» было все еще табуировано, но авторы писем в ЦК уже вовсю распоясались, и никто за это их не одернул.
Был ли Сталин убежденным антисемитом или к антисемитизму его привела логика политической борьбы, которую он сам же затеял, напролом продвигаясь к неограниченной власти? Строго говоря, принципиального значения это не имеет, но не может пройти мимо внимания, ибо любой диктатор, и Сталин не исключение, не только политик и государственный деятель, не только некая «социальная функция», но еще и человек с индивидуальными чертами характера, особенностями психики, вкусами и пристрастиями, и все это очень сильно влияет на принятие им тех или иных решений. Сложность ответа на поставленный вопрос усугубляется еще тем, что Сталин был феноменальным фарисеем (актером, по выражению Симонова), он все время представал, и перед публикой, и перед своим окружением, в маске, притом маски менялись в зависимости от ситуации, и никто не может сказать в точности, какую из масок он на самом деле любил, а какая была ближе к его подлинному лицу. Не уверен, что этот его маскарад, унижающий и кровавый, допускает в театрализованных программах об оскорбительных сталинских «шутках» ту благодушно умилительную интонацию, которую позволяют себе иные нынешние телерассказчики. Интонацию раба, восхищенного проказами своего хозяина. Но это лишь к слову…
Сталинские слова все время расходились с делами, чем он значительно отличался от другого актера на мировой политической сцене и главного его конкурента в этом постыдном состязании – Адольфа Гитлера. Тот свою пылкую «любовь» к еврейству ни от кого не скрывал, не лицемерил, его подлинные чувства входили составной, притом очень органичной, частью в доктрину национал-социализма, тогда как Сталин почти до самого конца разыгрывал из себя интернационалиста и друга всех народов без каких-либо исключений.
Именно в то время, когда антисемитская кампания набирала обороты и достигла немыслимых высот, Сталин впервые опубликовал в 13-м томе своих сочинений почти двадцатилетней давности свой ответ некоему американцу, господину Барнесу, где есть, в частности, такие строки: «СССР является одним из немногих государств в мире, где проявление национальной ненависти ‹…› преследуется законом. Не бывало и не могло быть случая, чтобы кто-либо мог стать в СССР объектом преследования из-за его национального происхождения»[42].
О том, насколько эти заявления соответствовали истине, станет окончательно ясно из следующей главы.
Но кому-либо может прийти в голову (в нынешней России это приходит, к сожалению, многим), что позиция Сталина на этот счет была продиктована чисто политическими соображениями в реально сложившейся тогда международной ситуации. Это нельзя, естественно, принять не только в оправдание, но даже в какое-то объяснение того, что он затеял на последнем витке своей жизни. Ибо истинные его чувства, которые до поры до времени проявлялись не столь масштабно и не столь заметно для всех, теперь стали фатально влиять на всю кремлевскую политику в связи с резким обострением его давней психической болезни.
Крупнейший психиатр – академик Владимир Бехтерев, лечивший Сталина еще в 1927 году, поставил ему диагноз: «паранойя» – и тотчас же был ликвидирован мстительным пациентом. Четверть века спустя, личный врач Сталина, академик Владимир Виноградов не посмел вообще назвать болезнь по имени, ограничившись рекомендацией: «Полный покой и временный уход от всякой работы», что вызвало немедленную реакцию Сталина: «В кандалы его, в кандалы!» Это и было сразу же сделано[43]. В любом случае дошедшая до своего пика мания преследования[44], изо всех сил подогреваемая Лубянкой, настаивавшей на том, что угроза идет от международного еврейства, в услужении которого находятся все советские евреи, оказывала огромное влияние на принимаемые Сталиным судьбоносные решения, угрожавшие не только еврейскому народу, но всей стране и всему миру. Он маниакально сосредоточился лишь на одной теме – еврейской и дал волю тем чувствам, которые издавна в нем копились.
Если поступки государственного деятеля еще можно как-то связывать с хорошо или плохо понимаемой им политической целесообразностью, то в отношениях с близкими людьми подлинные чувства проявляются во всей своей обнаженности. Даже оставляя в стороне убедительные свидетельства стойкого сталинского антисемитизма, приведенные в упомянутых выше воспоминаниях его секретаря Бориса Бажанова, необходимо напомнить и отношение Сталина к еврейским женам своих ближайших соратников (все они, кроме Екатерины (Голды) Горбман-Ворошиловой, были арестованы, притом по обвинению в связи с «сионистскими кругами») и, что еще важнее, к родной дочери. Появление у юной Светланы первого возлюбленного, Алексея Каплера, встретило у отца только одну реакцию: «Это тебе сионисты подкинули (естественно, лишь для того, чтобы проникнуть в сталинский круг. – А. В.). Уж не могла себе русского найти!» Светлана, лучше, чем кто-либо, знавшая отца, заключает: «То, что Каплер еврей, раздражало его, кажется, больше всего»[45].
Узнав о намерении Светланы выйти замуж за Григория Морозова (Мороза), Сталин воспринял будущего зятя (между прочим, недавно скончавшегося первоклассного юриста-международника с очень высокой репутацией в профессиональных кругах) только как еврея и предупредил дочь, что ее муж никогда не переступит порога его дома. Так ни разу с ним и не встретился и, стало быть, о его личных качествах – ни плохих, ни хороших – знать не мог: ему было достаточно того, что тот еврей. Причем и не скрывал этого от Светланы. Опять тот же «довод»: «Не могла найти себе русского? ‹…› Он был еврей, и это не устраивало моего отца. ‹…› Он ни разу не встретился с моим первым мужем и твердо сказал, что этого не будет. ‹…› С моим мужем он твердо решил не знакомиться»[46].
То, что Светлана несколько раз повторяет в своих мемуарах одно и то же, показывает, насколько ее задевал антисемитизм отца. Зато, узнав, что добился своего, и дочь разводится, Сталин предоставил ей на радостях открытый счет в банке, то есть дал возможность за государственный счет сорить деньгами без всяких ограничений[47].
Очень хорошо знавший ситуацию изнутри – член сталинского политбюро Анастас Микоян рассказывал о том же в своих, посмертно изданных, воспоминаниях гораздо подробнее: «Когда Светлана вышла замуж за студента Морозова, еврея по национальности, к этому времени у Сталина антиеврейские чувства приняли острую форму. Он арестовал отца Морозова, какого-то простого, никому не известного, человека (к несчастью для Иосифа Морозова, тот работал заместителем по хозяйственной части у Лины Штерн, директора научно-исследовательского института. – А. В.), сказав нам, что это американский шпион, выполнявший задания проникнуть через женитьбу сына в доверие к Сталину с целью передавать все сведения американцам. Затем он поставил условие дочери: если она не разойдется с Морозовым, того арестуют. Светлана подчинилась, и они разошлись»[48].
То же самое подтверждает и Никита Хрущев: «Некоторое время Сталин его (Морозова. – А. В.) терпел. Потом разгорелся приступ антисемитизма, и Светлана была вынуждена развестись»[49]. Как только Светлана разошлась с первым мужем, Георгий Маленков точно оценил ситуацию и сразу понял, какие ветры задули в Кремле. Он понудил свою дочь Волю разойтись с сыном своего прежнего приятеля и сотрудника Михаила Шамберга – Владимиром, а папа Владимира почти сразу же был изгнан Маленковым из аппарата ЦК[50].
С родственным окружением Сталину вообще не повезло. Мария, вторая жена Алеши Сванидзе, брата первой жены Сталина, была еврейкой, и это бесило его, но изменить он ничего не мог, разве что расстрелять обоих (так и поступил)[51]. 0 второй жене его сына Якова, Юлии Мельцер-Бессараб, уже было сказано. Яков очень ее любил, что не помешало ему, оказавшись в плену, так высказываться об этносе, к которому принадлежала его любимая женщина, – в его словах почти текстуально звучат известные по воспоминаниям «соратников» реплики отца: «О евреях я могу сказать только одно: они не умеют работать. Главное, с их точки зрения, это торговля»[52].
О том, что «еврейский вопрос» был больным пунктиком Сталина, свидетельствует и тот факт, что он очень часто, на протяжении многих лет, возвращался все к той же теме в разговорах с разными людьми без всякого видимого повода, подчиняясь лишь ходу мыслей, которые роились в его мозгу. Это стало постоянным предметом его озабоченности, притом, стараясь все время отвергнуть чьи-то подозрения в антисемитизме (в том, что такие подозрения существуют, он не сомневался), Сталин, споря с невидимым оппонентом, их опровергал.
Любой психолог даст этому вполне однозначное толкование.
В беседе с Феликсом Чуевым, до конца верный вождю и учителю, Молотов тоже отводил от Сталина подозрения в антисемитизме, фактически их подтверждая. Он настаивал на том, что Сталин ценил в евреях многие положительные качества. Но можно ли представить себе, что Сталин ценил «многие положительные качества» украинцев, таджиков, эстонцев, других народов тогдашнего Советского Союза. Или, скажем, эфиопов, испанцев, корейцев, чьим другом он тоже, естественно, был?.. Даже в его воспаленном мозгу ни эти, ни какие-либо другие этносы не воспринимались «в целом» как нечто единое, обладающее хорошими или плохими качествами. Восприятие нации как некоего монолита, с какими-то, глобально присущими ей, специфическими чертами, издавна связывают в России прежде всего с еврейством, и такое восприятие этноса «вообще», без каких-либо индивидуальных различий, к крови отношения не имеющих, является характерной чертой юдофоба.