динова (Арона Вышецкого), его «подручным» главного конструктора завода Бориса Фиттермана, а в команду записали несколько десятков еврейских «националистов» (по неполным подсчетам – сорок два)[1].
Большинство из них было расстреляно, Фиттерман, получивший двадцать пять лет лагерей, по счастливой случайности выжил и впоследствии рассказал о том, каких признаний от него добивались. На возражения арестованного, обвинявшегося в шпионаже, диверсиях и подготовке террористических актов, на его требования к следствию представить хоть какие-нибудь доказательства выдвигавшихся обвинений, следователь – даже без особой злобы – пытался ему втолковать, как несмышленому ребенку: ты же еврей, какие еще нужны доказательства?[2] Именно с такими «доказательствами» дело было передано на рассмотрение «тройки», и почти все «заговорщики» получили смертный приговор.
В той или иной мере дискриминации подверглось большинство еврейского населения страны – в лучшем случае дискриминации только моральной: каждый с минуты на минуту ждал каких-то санкций. В эти месяцы и годы актом большого мужества для любого совестливого русского человека была поддержка гонимых евреев – пусть даже тайная, а тем более явная. Из уст в уста ходил рассказ о том, что на большом собрании интеллигенции Москвы руководитель Центрального кукольного театра, любимец и детей, и взрослых Сергей Образцов попросил слово и, взойдя на трибуну, произнес всего несколько слов – о том, что его отец, знаменитый ученый, академик, русский интеллигент, сбрасывал с лестницы антисемитов. Ему простили – Образцова любил Сталин.
Прощали не всем.
Избежали чистки очень немногие – практически лишь те, кто считался ценным и незаменимым кадром в какой-либо специфической, особо нужной Сталину, сфере, прежде всего в атомной промышленности (там «своих» специалистов оберегал Берия), производстве оружия и строительстве (восстановление разрушенного во время войны считалось задачей первостепенной). Благодаря этому на министерских постах сохранились Борис Ванников, Ефим Славский и – рангом пониже, в качестве заместителей министров – Семен Гинзбург, Павел Юдин, Давид Райзер, Венимамин Дымшиц, Иосиф Левин. Они же, помимо приносимой ими реальной пользы в качестве профессионалов, служили (на всякий случай!) барьерным щитом от возможных обвинений в государственном антисемитизме.
Однако в других сферах хозяйства и производства ничуть не менее полезные (вспомним, что и в нацистской Германии существовали неприкасаемые, «государственно полезные» евреи), в том числе носители генеральских званий, сталинские лауреаты, кавалеры множества орденов, пачками увольнялись со своих постов без всякой надежды найти хотя бы самый незначительный заработок.
Любое выражение недовольства влекло за собой еще более суровые санкции, вплоть до ареста – за клевету на национальную политику большевистской партии. Сотни раз я слышал в те годы популярную пословицу: «Бьют и плакать не дают» – она в точности определяла то, что на языке пропаганды называлось «моральным климатом». Дошло до того, что аресту подверглись работники транспорта, предоставлявшие железнодорожные составы для организованных групп переселенцев, направлявшихся из европейской части СССР в Еврейскую автономную область: в этом тоже виделся некий американо-сионистский заказ[3]. У Сталина хватило, однако, разума лишь частично, а не полностью согласиться с предложением занимавшего очень крупный пост в ЦК Юрия Жданова (сын покойного к тому времени члена политбюро, второй муж его дочери Светланы, впоследствии член-корреспондент Академии наук СССР) разгромить «еврейскую банду физиков-теоретиков» во главе с Львом Ландау: кое-кого Сталин все же оставил работать, осознавая, какие потери понес бы, лишившись таких мозгов[4].
Все эти кульбиты делались не скрытно, но все же без нарочитого афиширования, тогда как борьба с «еврейским засильем» в культурно-идеологической сфере шла с демонстративной помпезностью, отчего и создавалось ощущение, что поле боя находится только там. На публичных собраниях, стараясь перещеголять друг друга в доносительстве и продемонстрировать свое верноподданничество, с надрывными осуждающими речами – под лозунгом «очистить почву от космополитического отребья» – выступали писатели, ученые, режиссеры и другие представители гуманитарных профессий, многие из которых считались раньше порядочными людьми. В Ленинграде один из любимейших артистов страны Николай Черкасов требовал суровой кары для «космополитических отщепенцев», в Москве ему вторила интеллектуалка Мариэтта Шагинян, докопавшаяся до еврейских корней Ленина и теперь искупавшая свою вину за столь постыдное открытие. Растерявшийся и перепуганный основатель и руководитель Камерного театра, еврей Александр Таиров (Корнблит), обливаясь слезами, присоединился к антисемитам-погромщикам – Сурову, Грибачеву, Софронову – и метал громы и молнии в адрес «антипатриотов»[5].
Несчастному Таирову, потерявшему чувство реальности в надежде спасти свое детище, ничто не помогло: через несколько месяцев его театр закроют, сам он почти сразу умрет, успев все же обратиться к Сталину с безответным воплем о помощи: «Зная Вашу сердечность и справедливость, я прошу Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, о поддержке. Глубоко преданный Вам…»[6]
В панику впали и некоторые другие деятели культуры еврейского происхождения, став – по всем понятному психологическому закону – еще большими «разоблачителями», чем русские погромщики.
Хорошо известный в стране кинорежиссер Марк Донской в совершенно непотребных, издевательских выражениях публично клеймил самых близких друзей – режиссера Сергея Юткевича, кинодраматургов Блеймана и Трауберга, завершив свою прокурорскую речь возгласом: «Призываю и других стыдиться прошлых отношений с этими наймитами сионизма»[7]. Респектабельный художник – академик Александр Герасимов (его сын был женат на дочери уже арестованного к тому времени поэта Льва Квитко – Енте Львовне), расширяя список возможных жертв, требовал расправы с Ильей Эренбургом, который «позволяет себе такие гнусности, как восхваление урода Пикассо и сиониста Шагала»[8].
Нескончаемый поток доносов, гневных филиппик, требований избавиться от «крючконосых и картавых» космополитов (таковыми оказывались в равной мере и всемирно известные ученые, и счетовод в какой-нибудь провинциальной артели) захлестнул и ЦК, и Лубянку. Не было сделано ничего, чтобы этот поток остановить. Напротив, он поощрялся. Населению предстояло психологически и эмоционально подготовиться к акциям, доселе невиданным: их разработка уже началась.
Заметными для всех признаками надвигавшейся катастрофы была не только продолжавшаяся повсеместно (в том числе и в печати) травля людей с еврейскими фамилиями и беспрестанно мелькавшие дефиниции типа «сионистские выкормыши», «сионистские наймиты», «продавшиеся сионизму душой и телом»… Одно за другим проходили собрания, где вроде бы должны были рассматриваться какие-то научные, творческие, теоретические вопросы, но «обсуждение» с первой же минуты превращалось в антисемитский митинг.
Я хорошо помню, например, такие судилища на юридическом факультете Московского университета, где малограмотные студенты, специально подобранные по «хорошим» анкетным данным, аспиранты и бездарные преподаватели вульгарно и оскорбительно шельмовали самых крупных профессоров, чьи труды были известны и высоко оценены еще до 1917 года: создателя первой советской конституции Георгия Гурвича, автора устава Международного Нюрнбергского трибунала Арона Трайнина (двоюродного брата академика Ильи Трайнина, а вовсе не его однофамильца, как полагают иные товарищи), первую в России женщину-адвоката и первую женщину-доктора права Екатерину Флейшиц, самого крупного в Советском Союзе специалиста в области уголовного процесса Михаила Строговича, другого виднейшего процессуалиста Моисея Шифмана и еще множество других ученых, которые, по словам их обвинителей, только и делали, что «принижали и оттесняли русских коллег» и «выслуживались перед заграницей», а Строгович – тот вообще дошел до такого кощунства, что призывал соблюдать права человека и отстаивал принцип презумпции невиновности.
«Чего другого можно было ждать от сионистского агента Строговича?! – истерически кричал с трибуны мракобесный преподаватель «советского строительства» Александр Аскеров, задрапировав свой взгляд непроницаемо черными очками. – Пусть признается, сколько ему платят за услуги его хозяева в Вашингтоне и Тель-Авиве». Заполненный до отказа огромный университетский амфитеатр подавленно молчал…
Не осталось, естественно, без внимания и почти одновременное закрытие всех существовавших в стране еврейских театров[9], исчезновение с театральных афиш имен драматургов еврейского происхождения и прочие акции – все до одной того же порядка. Было полностью разгромлено – сначала сняты с работы, потом исключены из партии, потом арестованы – руководство Еврейской автономной области[10] за то – прежде всего – что оно стремилось привлечь евреев из других районов Советского Союза переселиться туда и начать там строить свой национальный очаг. Как будто, создавая здесь, в дальневосточной тайге, вымученную и абсолютно искусственную «автономию», Сталин именно это и не предусматривал! Как будто на это и не была нацелена партийная пропаганда тридцатых годов! Только времена тогда были другие и цель тоже другая.
Уследить за виражами сталинских замыслов поистине было не просто. По какой-то причине, которая с точностью не определена до сих пор, резво начатое следствие по делу ЕАК вдруг затормозилось. В 1950 году то, что называлось допросами и очными ставками (а на самом деле вымогательством фиктивных признаний под пытками), практически было закончено. Готовилась обычная для того времени и для дел такого рода процедура уничтожения: смертный приговор, вынесенный «тройкой» («Особым совещанием»). Об этом свидетельствует и внезапное восстановление смертной казни сталинским указом от 13 января 1950 года – в день, когда исполнилось два года со дня убийства Михоэлса (Сталин любил такие «совпадения» – это станет вполне очевидным ровно через три года, о чем будет рассказано ниже).