Ему доставляло огромное удовольствие натравливать людей друг на друга, подобно тому, как мальчишки любят стравливать собак или напускать собаку на кошку. Я была изумлена и восхищена тем, что старик Кнудсен сохранил душевные силы для негодования и вражды, хоть прожил трудную жизнь, на закате которой оказался в тихой гавани, где мог бы спокойно свернуть паруса. Это был то ли вечный сорванец, то ли неистовый скандинав-берсерк, но в обоих случаях его нельзя было не уважать.
О себе он говорил исключительно в третьем лице, как о «Старом Кнудсене», и вечно сопровождал свои рассказы безудержным хвастовством, Казалось, в мире не осталось ничего, чего Старый Кнудсен ни попробовал бы на зуб, ни одного непобедимого чемпиона, которого он ни свалил бы с первого удара. Говоря о других людях, он проявлял безнадежный пессимизм и предрекал всем их начинаниям скорое и заслуженное крушение. Зато на собственный счет он испытывал не менее безоговорочный оптимизм. Незадолго до смерти он, заставив дать клятву держать язык за зубами, посвятил меня в грандиозный план. Целью плана было долгожданное превращение Старого Кнудсена в миллионера и окончательное посрамление всех его недругов. План состоял в том, чтобы поднять со дна озера Наиваша накопившееся там спокон веку гуано водоплавающих птиц. Сделав последнее колоссальное усилие, он совершил путешествие с фермы на озеро для проработки деталей своего плана, но умер, не доведя дело до конца. В этом замысле было все, что привлекало его в жизни: глубоководье, птицы, спрятанное сокровище, даже некий аромат, из-за которого о подобных вещах не подобает разговаривать с дамами. Его внутреннему взору уже представал Старый Кнудсен, восседающий с трезубцем на горе золота и повелевающий волнами. Не помню, объяснил ли он мне, каким образом собирается поднять гуано со дна на поверхность.
Великие достижения и подвиги Старого Кнудсена и его всеведение, в прославление коих превращались все его рассказы, пребывали в вопиющем противоречии со старческим бессилием самого рассказчика; в конце концов начинало казаться, что это два разных, совершенно не похожих друг на друга человека. Поблизости высилась могучая фигура Старого Кнудсена, непобедимого триумфатора, героя захватывающих приключений, моим же знакомым был просто согнутый жизнью старик, никогда не отваживавшийся рассказать о самом себе. Это смиренное существо поставило своей жизненной целью восхваление Старого Кнудсена и не изменяло ей до самой смерти. Ему, в отличие от всех остальных смертных, довелось лицезреть Старого Кнудсена, и на этом основании он с ходу объявлял всех сомневающихся еретиками.
Всего один раз я услышала от него личное местоимение первого лица единственного числа. Это случилось за пару месяцев до его смерти, после сильного сердечного приступа того же рода, что и следующий, прикончивший его. Перед этим я не видела его на протяжении недели и отправилась к нему в бунгало, чтобы проведать. Нашла я его в неимоверной вони, издаваемой носорожьими шкурами, в постели в углу голой и неприбранной комнаты. Лицо его было пепельно-серым, глаза глубоко запали и потухли. Он не соизволил ответить на мои вопросы о его здоровье. Наконец, когда я встала, чтобы уйти, до меня донесся хриплый голос:
— Я очень болен.
Речь шла не о Старом Кнудсене, неподвластном хворям, а о его слуге, позволившем себе в кои-то веки признаться в собственном недомогании и тревогах.
Кнудсен скучал на ферме. Иногда он запирал свое бунгало и куда-то исчезал. Обычно это происходило тогда, когда до него доходили вести о появлении в Найроби какого-нибудь его давнего приятеля из числа пионеров славного прошлого. Отсутствовал он неделю или две; мы успевали забыть о его существовании, но он возвращался — до того больной и усталый, что даже не мог самостоятельно отпереть дверь. После этого он день-другой не высовывал носа из бунгало. Думаю, он в это время побаивался меня, так как не сомневался, что я не одобряю его эскапад и готова воспользоваться его слабостью, чтобы восторжествовать над ним. Старый Кнудсен, распевавший песни о невесте моряка и влюбленный в волны, на самом деле испытывал глубокое недоверие к женщинам и считал их мужененавистницами, которые, следуя инстинктам и принципам, только и ждут, чтобы лишить мужчин удовольствия от жизни.
Перед смертью он, по своему обыкновению, отсутствовал на протяжении двух недель, и никто на ферме не знал, что он уже возвратился. Сам он на сей раз решил, наверное, поступить вопреки собственным правилам, так как поплелся через всю плантацию в направлении моего дома, но по дороге упал и умер. Мы с Каманте нашли его на тропе во второй половине дня, когда отправились по грибы, которые обычно вылезали среди свежей невысокой травки в апреле, в начале сезона дождей.
То, что его нашел не кто-то из африканцев, а именно Каманте, было удачей: в отличие от своих соплеменников, Каманте симпатизировал старику. Тот даже вызывал у него интерес, будучи, как и он сам, отклонением от нормы; Каманте по собственному желанию носил ему куриные яйца и приглядывал за его боями, чтобы они совсем не разбежались.
Старик лежал навзничь, его шляпа откатилась в сторону. Глаза его остались приоткрытыми. Смерть придала ему собранный вид. «Все кончено, Старый Кнудсен», — подумала я.
Я захотела отнести его в бунгало, но звать на помощь кикуйю, работавших неподалеку на своих шамба, было бессмысленно: они унесли бы без оглядки ноги, поняв, для чего понадобились. Я велела Каманте бежать в дом за Фарахом, но Каманте не двинулся с места.
— Зачем мне бежать?
— Сам видишь, — ответила я. — Не могу же я тащить старого бвану одна, а вы, кикуйю, такие ослы, что боитесь мертвых.
Каманте издал еле слышный смешок.
— Ты опять забыла, мсабу, что я христианин.
Он поднял старика за ноги, я — за голову, и мы вдвоем отнесли его в бунгало. По пути нам пришлось несколько раз останавливаться и класть его на землю, чтобы передохнуть; потом Каманте вытягивался и устремлял взгляд на ноги Старого Кнудсена, что, видимо, было частью обращения с мертвецами, которому его научили в шотландской миссии.
Когда мы положили мертвого на кровать, Каманте обшарил комнату, а потом кухню в поисках полотенца, чтобы накрыть лицо трупа, однако был вынужден довольствоваться газетой.
— Так поступали христиане в больнице, — объяснил он мне.
Еще долго после этого Каманте доставляло удовольствие вспоминать о проявленном мною невежестве. Он работал бок о бок со мной в кухне, полный скрытого торжества, а потом вдруг разражался смехом.
— Помнишь, мсабу, как ты забыла, что я христианин, и решила, что я испугаюсь помочь тебе нести Msungu Mzee — старого белого?
Каманте-христианин перестал бояться змей. Я слышала, как он объяснял другим парням, что христианин в любой момент может раздавить ногой голову самой сильной змее. Я не видала, чтобы он претворил эту теорию в жизнь, зато однажды наблюдала, как он застыл с непроницаемым выражением лица, заложив руки за спину, неподалеку от хижины, на крышу которой заползла африканская гадюка. Все дети с криком разбежались, словно их раскидал ветер, а Фарах поспешил в дом за ружьем, чтобы пристрелить гадину.
Когда все было конечно и ветер улегся, Ньоре, сын Сайсе, спросил Каманте:
— Почему же, Каманте, ты не наступил этой страшной змее на голову и не раздавил ее?
— Потому что она была на крыше, — последовал ответ.
Однажды я вздумала пострелять из лука. Я была достаточно сильной, но мне все равно было трудно согнуть лук, который преподнес мне Фарах. В конце концов, после длительной тренировки, я стала умелой лучницей.
Каманте был тогда еще очень мал; он наблюдал за моими тренировками, питая сомнения насчет их успешности. Однажды он спросил:
— Ты остаешься христианкой, когда стреляешь из лука? Я думал, что христиане стреляют из ружья.
Я показала ему в своей иллюстрированной Библии картинку к истории о сыне Агари, где говорилось: «И Бог был с ним; и вырос он, и жил в пустыне, и стал стрелком из лука».
— Значит, он был, как ты, — заключил Каманте.
Каманте умел обращаться с захворавшим зверьем не хуже, чем с моими пациентами из числа своих соплеменников. Он вытаскивал занозы из собачьих лап, а однажды вылечил пса, укушенного змеей.
Одно время у меня в доме жил аист со сломанным крылом. Это была птица с характером: она свободно разгуливала по комнатам, а у меня в спальне затевала безжалостные дуэли со своим отражением в зеркале, отчаянно хлопая крыльями. За Каманте аист ходил по пятам, причем создавалось полное впечатление, что он подражает его деревянной походке. Ноги у обоих были одинаковой толщины. Африканские мальчишки знали толк в карикатуре и визжали от восторга при виде этой пары. Каманте понимал, чему они смеются, но он никогда не обращал внимания на то, что о нем думают окружающие, поэтому невозмутимо отправлял мальчишек на болото, собирать для аиста лягушек.
На попечении Каманте находилась также Лулу.
Газель
Каманте проник ко мне в дом с равнины, а Лулу — из джунглей.
К востоку от моей фермы лежал заповедник Нгонг, представлявший собой девственный лес. Я испытывала грусть, когда сводили старые леса, сажая на их месте эвкалипты и различные акации. Этот лес мог бы стать уникальным пригородным парком, но ему была уготована иная судьба.
Африканские джунгли — загадочное явление. Они напоминают старый густой ковер, кое-где вылинявший, а кое-где почерневший от старости, однако сохранивший сочность всех тонов зеленого. Неба сквозь кроны не видно совсем, однако сюда все равно проникают солнечные лучи. Серые лишайники, свисающие со стволов, как бороды старцев, и вездесущие лианы придают джунглям таинственность.
Я ездила туда с Фарахом по воскресеньям, когда на ферме нечем было заняться, и с удовольствием взбиралась на склоны, спускалась в низины и преодолевала извилистые водные потоки. Воздух в джунглях был прохладным, как вода в ручьях, и насыщенным ароматом цветов. В самом начале сезона дождей, когда зацветали лианы, запахи цветения накатывались на путешественника, как разноцветные волны. Лесной волчеягодник, распускающийся мелкими клейкими розовыми цветочками, пахнет очень сладко, как и дикая лилия. Там и сям свисают на веревках полые древесные стволы, подвешенные кикуйю как ульи для медоносных пчел. Однажды на лесной дороге нашему взору предстал присевший отдохнуть леопард — излюбленный ковровый рисунок.