— Этот лев такой же отвратительный, каким был ты.
Все это время дело Ваниангерри обходилось на ферме молчанием. Его родня иногда подступала ко мне с вопросами о его здоровье, но, за исключением младшего брата, не осмеливалась его навещать. По вечерам к моему дому приходил Канину, как старый барсук, вынюхивающий поживу, и выспрашивал о сыне. Мы с Фарахом иногда пытались дать количественную оценку его страданиям, выражая их в головах овец. Спустя пару месяцев после происшествия Фарах доложил мне о новых обстоятельствах дела.
Намереваясь что-то мне сообщить, он обычно входил ко мне во время ужина, вытягивался в струнку перед столом и принимался меня вразумлять. Он сносно изъяснялся по-английски и по-французски, хотя совершал кое-какие забавные ошибки, от которых его невозможно было отучить. Так, он упорно говорил «короче» вместо «кроме»: «Все коровы вернулись, короче серой коровы»; вместо того, чтобы поправлять его, я в разговоре с ним намеренно делала те же ошибки. Всем своим видом он выражал уверенность и достоинство, но начинал всегда издалека.
— Мемсагиб, — произносил он. — Каберо.
Я понимала, что это — программа выступления, и ждала продолжения.
На этот раз Фарах, выдержав паузу, сказал:
— Мемсагиб! Ты думаешь, что Каберо погиб, что его съели гиены. Но он не погиб. Он у маасаи.
Я изумленно осведомилась, откуда ему это известно.
— Известно, — был ответ. — Канину выдал за маасаи слишком много своих дочерей. Когда Каберо решил, что ему никто не поможет, короче маасаи, он побежал к мужу сестры. Да, ему пришлось помучиться: он просидел целую ночь на дереве, окруженном гиенами. Сейчас он живет у маасаи. Один старый и богатый маасаи, владелец многих сотен коров, но бездетный, хочет забрать его себе. Канину об этом хорошо известно, он много раз обсуждал это с маасаи. Но говорить с тобой он опасается: он считает, что если об этом прознают белые, Каберо повесят в Найроби.
Фарах всегда отзывался о кикуйю с пренебрежением.
— Жены маасаи, — продолжал он, — не рожают детей и рады брать детей кикуйю. Многих они просто крадут. Но Каберо все равно вернется на ферму, когда вырастет, потому что не станет жить, как маасаи, все время кочевать с одного места на другое. Для этого кикуйю слишком ленивы.
Трагическая судьба исчезающего племени маасаи с противоположного берега реки была видна с фермы как на ладони. Год за годом племя таяло. Это были вояки, которым больше не давали воевать, издыхающий лев с вырванными клыками, кастрированный народ. У них отняли копья и даже их огромные щиты, и в заповеднике по пятам за их стадами крались львы. Однажды я приказала превратить троих молодых бычков в волов, чтобы они покорно таскали плуги и фургоны; после операции их заперли в загоне у кофесушилки. Ночью гиены, почуяв кровь, проникли в загон и зарезали всех трех кастратов. Такой же будет, увы, и судьба маасаи.
— Жена Канину, — сказал Фарах, — горюет, что лишается так надолго сына.
Я не стала вызывать Канину, потому что не знала, верить ли в рассказ Фараха, но когда сам старик появился у меня в следующий раз, я вышла и завела с ним беседу.
— Канину, — начала я, — жив ли Каберо? Может, он у маасаи?
Африканцы всегда готовы к любым вашим действиям. Канину немедленно разрыдался, повторяя имя потерявшегося сына. Я какое-то время молча слушала его причитания, а потом молвила:
— Канину, приведи Каберо сюда. Его не повесят. Он останется на ферме, с матерью.
Канину не прекратил свои завывания, но некстати вырвавшееся у меня словечко «повесят» не прошло мимо его слуха. Вопли стали еще пронзительнее, и он принялся расписывать, каким многообещающим помощником рос Каберо и как он, отец, отдавал ему предпочтение среди остальных детей.
У Канину было множество детей и внуков, которые ввиду близости его деревни все время болтались неподалеку. Среди них имелся крохотный внучонок — сын одной из дочерей Канину, выданных замуж за маасаи, вернувшейся назад вместе с отпрыском. Внука звали Сирунга. Смешение кровей обусловило такую живость, такую изобретательность и сообразительность, что в нем виделось что-то сверхчеловеческое: это был живой огонь, неисправимый сорванец, любимец всей фермы. На беду, он страдал эпилепсией, из-за чего его боялись остальные дети: они не принимали его в свои игры и дразнили шайтаном.
Сжалившись над бедняжкой, я взяла его в дом. Болезнь не позволяла ему работать, зато он наполнял дом весельем и повсюду следовал за мной, как черная вертлявая тень. Канину знал о моей привязанности к этому ребенку, но до поры до времени просто улыбался, как всякий снисходительный дед; теперь же он ухватился за него, как за непобедимое оружие. Он уверенно заявил, что предпочел бы, чтобы Сирунгу десять раз сожрали леопарды, лишь бы сохранить Каберо; теперь, когда Каберо не стало, пускай и Сирунга пропадает — ему, Канину, все равно, ибо Каберо был солнцем его очей и отрадой его сердца.
Если бы Каберо действительно сгинул, я бы предоставила этому новоявленному Давиду оплакивать своего Авессалома и не вмешивалась в семейную драму. Но если он выжил и скрывался теперь у маасаи, то это было еще более драматично: это была борьба за детскую жизнь.
Я видела, как в ту же игру играют газели, когда случайно подъезжала к месту, где они прятали новорожденных козлят. Они приближались ко мне, пританцовывая, останавливались, подпрыгивали, притворялись хромыми, неспособными бегать, — все ради того, чтобы отвлечь меня от новорожденных. Внезапно я замечала малыша прямо под копытами своей лошади — неподвижного, с беспомощно лежащей на траве головкой, позволяющего матери выплясывать перед непонятным чудовищем ради спасения его жизни. Точно так же защищает своих птенцов птица: она хлопает крыльями и очень достоверно изображает подранка, волочащего по траве якобы перебитое крыло.
Сейчас передо мной актерствовал Канину. Неужели в душе старого кикуйю при мысли о сыне становилось так тепло, что в нем просыпался гений лицедейства? Он вытанцовывал, хрустя костями, даже изменял пол: изображал старуху, курицу, львицу — ведь подобные танцы являются прерогативой женщин. Картина была гротескной, но в то же время вызывала уважение, напоминая о страусе, высиживающем яйца по очереди со страусихой. Женское сердце при виде всего этого не могло не дрогнуть.
— Канину, — сказала я ему, — когда Каберо решит возвратиться на ферму, он может сделать это без страха — здесь ему ничего не угрожает. Но ты должен сам привести его ко мне.
Канину умолк, словно проглотил язык, уронил голову и грустно поплелся прочь, как будто лишился последнего друга в своей жизни.
Надо сказать, Канину запомнил мои слова и сделал, так как ему было велено. По прошествии пяти лет, когда я и думать забыла обо всей этой истории, он вдруг попросил через Фараха о встрече. Он стоял перед домом на одной ноге, в позе, полной достоинства, но внутренне растерянный. Его тон был дружелюбен. — Каберо вернулся, — сообщил он.
К этому времени я тоже овладела искусством держать паузу и ничего не ответила. Ощутив весомость моего молчания, старый кикуйю встал на другую ногу; его веки дрогнули.
— Мой сын Каберо вернулся на ферму, — повторил он.
— Он ушел от маасаи? — спросила я.
Канину сумел меня разговорить и решил, что уже одержал победу. Он не улыбнулся, но все хитрые морщинки на его физиономии предвещали улыбку.
— Да, мсабу, да, ушел от маасаи. Вернулся, чтобы работать на тебя.
Правительство как раз ввело систему «кипанда» — регистрацию всех африканцев в стране, поэтому теперь возникала необходимость вызвать из Найроби полицейского, чтобы он превратил Каберо в законного обитателя фермы. Мы с Канину назначили день, когда это будет сделано.
Канину с сыном появились задолго до приезда полицейского. Канину оживленно представил мне Каберо, хотя в глубине души несколько его опасался. На это у него имелись основания: резервация маасаи отняла у фермы молодого ягненка, а вернула юного леопарда. Очевидно, в жилах Каберо все же текла какая-то доля крови маасаи, иначе обычаи и дисциплина, принятые в племени, так разительно не преобразили бы его. Передо мной стоял настоящий маасаи, до кончиков ногтей.
Воин-маасаи — замечательное зрелище. Эти молодые люди в совершенстве обладают тем особым складом ума, который мы называем «шиком»: выглядят они вызывающе, даже фантастически дико, зато хранят истовую верность своей натуре, некоему неувядающему идеалу; стиль их не заимствован, не является жалкой имитацией заграничных достижений, а выражает существо народа и его истории. Оружие и украшения маасаи так же неотъемлемы от их облика, как рога у оленя.
Каберо причесывался теперь на манер маасаи: отрастив волосы, он заплетал их в толстый хвост, а на лбу носил кожаную полоску. Посадка головы тоже сделалась у него маасайской: подбородок гордо задран, и все надменное лицо как будто преподносится встречному на подносе. Он был неподвижен и в то же время заносчив, как подобает моранам, и походил на статую — объект созерцания, не обладающий зрением.
Мораны — молодые маасаи — питаются молоком и кровью; возможно, именно эта специфическая диета делает такой гладкой и блестящей их кожу. Гладки и их скуластые, припухлые лица, на которых невозможно усмотреть ни единого изъяна; их темные незрячие глаза похожи на камешки, вкрапленные в мозаичные изображения, да и сами мораны очень похожи на мозаичные портреты. Шейные мышцы развиты у них до зловещих размеров, как у рассерженной кобры, леопарда или разъяренного быка, и являются красноречивым символом мужественности, объявляющей войну всему миру, за исключением женщин. Гладкие припухлые лица, раздутые шеи и развитые плечи резко контрастируют — или пребывают в изысканной гармонии — с узкими бедрами, худыми коленями и прямыми ногами, благодаря чему они выглядят созданиями, добившимися через суровую дисциплину высочайшей хищности, честолюбия и ненасытности.
Маасаи ходят как по струнке, аккуратно переставляя ноги, зато все жесты их рук отличаются необыкновенной гибкостью. Когда молодой маасаи, стреляющий из лука, отпускает тетиву, то кажется, что его длинная кисть поет в воздухе вместе со стрелой.