Распорядители танцев — молодые люди с фермы — ничем не отличались от остальных, однако им вменялось в обязанность следить за соблюдением церемониала, что они с удовольствием исполняли. Перед началом танцев они прохаживались перед рядами танцоров с насупленными бровями и важными физиономиями; в разгар плясок они бегали из конца в конец круга, следя за соблюдением всех правил. Оружием каждому из них служила связка прутьев, которую они время времени поджигали, сунув в костер. Пристально следя за танцорами, они, заметив признаки неподобающего поведения, не давали нарушителям спуску: горящий пучок немилосердно опускался на спину несчастного. Жертва сгибалась под ударом в три погибели, но не издавала ни звука. Возможно ожог, полученный на нгома, считался почетной отметиной.
Один из танцев заключался в том, что девушки смиренно стояли на ногах у молодых людей, обхватив их за пояс, а те держали на вытянутых руках, между которыми покоились головы девушек, свои копья, время от времени с силой ударяя ими в землю. Картина получалась трогательная: девушки находили на груди у любимых убежище от опасностей, а воины ограждали их от напастей, пригвождая к земле змей и подобную им нечисть. Этот танец длился часами, и в процессе его на лицах танцующих появлялось выражение ангельского самоотречения, словно они и впрямь были готовы отдать друг за друга жизнь.
В других танцах полагалось носиться среди костров; солист тем временем совершал богатырские прыжки. Все сопровождалось потрясением копьями; кажется, подразумевалась охота на льва.
Помимо дудок и барабанов, нгома оглашалась пением. Некоторые певцы были знамениты на всю страну и приходили к нам издалека. Их пение напоминало, скорее, ритмический речитатив. Хорошие импровизаторы, они на ходу сочиняли баллады, пользуясь поддержкой хора танцующих. Поначалу бывало приятно слушать, как в ночном воздухе поет один мягкий голос, которому негромко подпевает молодой хор. Однако все это, с периодическим рокотом барабанов, продолжалось обычно ночь напролет и приобретало монотонность. Слушать этот шум внезапно становилось совершенно невыносимо; казалось, еще минута — и вы разгоните надоедливых певцов.
При мне самым знаменитым певцом был некий уроженец Дагоретти, обладатель сильного чистого голоса, наделенный к тому же талантом танцора. Исполняя свою песню, он либо бродил, либо бегал внутри круга танцующих огромными прыжками, всякий раз припадая на колени; одной ладонью он прикрывал угол рта — видимо, для концентрации звука, но внешне это выглядело так, словно он сообщает собравшимся какой-то опасный секрет. Сам он был подобен африканскому эху. Ему ничего не стоило осчастливить аудиторию, нагнать на нее воинственное настроение или заставить хохотать до колик. Наиболее примечательной его песней была одна, которую я называла песней войны: певец как бы сновал от деревни к деревне, призывая свой народ к войне и описывая причиненные недругом беды. Лет сто назад от такой песни у белых поселенцев застыла бы в жилах кровь.
Впрочем, чаще певец не производил устрашающего впечатления. Как-то раз он исполнил три песни, перевод которых я потребовала у Каманте. Первая оказалась фантазией: все танцоры как бы становились мореплавателями, отправляющимися по морю в Валайю. Во второй песне, согласно пояснениям Каманте, прославлялись старые женщины, матери и бабушки танцоров и певца. Эта песня показалась мне очень нежной: она исполнялась долго и описывала, наверное, во всех подробностях мудрость и доброту беззубых и безволосых старух кикуйю, слушавших у костра славословия в свой адрес и согласно кивавших.
Третья песня была, напротив, короткой, зато всех рассмешила; певцу пришлось повысить свой и без того пронзительный голос, чтобы он не утонул во всеобщем хохоте, хотя его самого тоже разбирал смех. Старухи, пришедшие от недавней похвалы в благодушное настроение, восторженно колотили себя по тощим ляжкам и по-крокодильи щелкали челюстями. Каманте очень не хотелось переводить для меня содержание этой песни, и я добилась только короткого пересказа. Смысл оказался нехитрым: будто бы после недавней эпидемии чумы власти назначили вознаграждение за каждую сданную в комиссариат дохлую крысу. В песне описывалось, как крысы, спасаясь от преследования, находят убежище в постелях старух и молодых женщин племени и что там с ними происходит. Видимо, текст содержал массу смешных подробностей, так до меня и не дошедших; Каманте, вопреки собственной воле занимавшийся переводом, тоже не мог подавить смешок.
Во время одной такой ночной нгома случилось трагическое происшествие.
Та нгома была прощальным праздником, устроенным в мою честь незадолго до одной моей кратковременной европейской отлучки. Истекший год выдался удачным, и танцы получились ему под стать: собралось тысячи полторы кикуйю. Танцы продолжались уже несколько часов, когда я решила взглянуть на них напоследок, прежде чем отправиться на боковую. Двое старых арендаторов поставили для меня кресло перед хижинами слуг.
Внезапно по рядам танцующих пробежала волна возбуждения, вызванного то ли удивлением, то ли испугом. Сопровождалось это забавным звуком, похожим на шуршание камыша на ветру. Танец сильно замедлился, но не прервался. Я спросила у одного из стариков, в чем дело, и получила тихий, но быстрый ответ:
— Maasai wanakuja (маасаи идут).
Видимо, новость была принесена гонцом, потому что прошло еще некоторое время, прежде чем события продолжились. Кикуйю наверняка направили собственного гонца с ответом, что гости будут хорошо приняты. Появление маасаи на нгома у кикуйю было противозаконным, так как в прошлом подобные смешения никогда не доводили до добра. Бои взяли мое кресло в кольцо. Все взгляды были обращены на вход в круг танцующих.
Наконец, маасаи появились, и танец прервался.
Воинов-маасаи было двенадцать. Они остановились, глядя прямо перед собой и слегка щурясь от света костра. Они были обнажены, если не считать оружия и величественных головных уборов. У одного на голове была львиная шкура — знак морана на тропе войны, от колена вниз тянулась алая полоса, изображающая струйку крови. Все юноши стояли прямо, откинув головы, и мрачно молчали; их можно было принять и за завоевателей, и за невольников. Чувствовалось, что на нгома они явились вопреки собственной воле. Видимо, долетавший до их резервации рокот барабанов взволновал сердца молодых воинов, и дюжина из них не смогла воспротивиться заразительному зову.
Несмотря на свое волнение, кикуйю проявили к гостям гостеприимство. Солист-танцор пригласил их в круг, где они в глубоком молчании заняли надлежащие места, после чего танец возобновился. Однако теперь все уже было не так, как прежде, в воздухе висела угроза. Барабаны застучали громче, в ускоренном ритме.
Если бы нгома продолжилась, мы бы стали свидетелями невероятных подвигов: кикуйю и маасаи не удержались бы и стали бы хвастаться друг перед другом своим мастерством танцоров. Однако до этого не дошло: иногда даже при наличии доброй воли с обеих сторон дело просто не может кончиться миром.
Не знаю, что конкретно произошло, только круг танцующих внезапно содрогнулся, распался; кто-то взвизгнул — и в считанные секунды вся площадка превратилась в скопище мечущихся людей. Я только и слышала, что звуки ударов и падающих тел. В воздух взмывали копья. Все повскакивали с мест, даже мудрые старухи в центре: те залезли на кучи хвороста, чтобы ничего не упустить.
Когда волнение улеглось и толпа рассеялась, я обнаружила, что стою в самом центре событий, посередине небольшого свободного пятачка. Двое стариков нехотя объяснили мне суть происшествия: маасаи нарушили-де законность и порядок, вследствие чего одному маасаи и троим кикуйю нанесены тяжелые ранения — по выражению стариков, они были «разрублены на куски».
Мне было торжественно предложено зашить боевые раны. В противном случае придется иметь дело с «селикали» — властями. Я спросила у одного из стариков, что конкретно отрезано у сцепившихся, и получила гордый ответ:
— Голова!
Как настоящий африканец, мой собеседник не мог не сгустить краски.
Тут я увидела Каманте: он торопился к месту происшествия со штопальной иглой, длинной ниткой и моим наперстком. Я все еще колебалась. Мне на помощь пришел старый Авару. За семь лет, проведенных за решеткой, он освоил портновское ремесло и использовал любую возможность, чтобы попрактиковаться. Сейчас он вызвался заштопать раны, и интерес присутствующих мгновенно сосредоточился на нем.
Он сумел привести раненых в порядок, да так ловко, что они скоро поправились. Сам он впоследствии всячески рекламировал свое достижение, хотя Каманте доверительно поведал мне, что об отрезанных головах речи все-таки не шло.
Присутствие на плясках маасаи было противозаконным, поэтому нам пришлось долго прятать раненого маасаи в хижине, в которой обычно ночевали черные слуги моих белых гостей. Поправившись, маасаи скрылся, не удосужившись поблагодарить Авару. Видимо, маасаи чувствует себя оскорбленным, когда кикуйю ранят и исцеляют его.
Когда под конец той ночи я вышла, чтобы осведомиться о состоянии раненых, костры еще продолжали тлеть, несмотря на проблески утра. Вокруг них топтались молодые кикуйю, втыкая в пепел палки под предводительством дряхлой старухи, матери Вайнайны. То был сеанс колдовства, предназначенный, наверное, для того, чтобы помешать маасаи добиваться взаимности у девушек кикуйю.
Индийский гость
Нгома были традиционными туземными празднествами. Со временем знакомых мне танцоров сменили их младшие братья и сестры, потом — сыновья и дочери.
Однако бывали у нас и гости из дальних стран. Муссоны дуют из Бомбея, оттуда же прибывали на кораблях мудрые и опытные старики, заглядывавшие на ферму.
В Найроби жил крупный лесоторговец-индус Холейм Хуссейн, с которым я имела дело, когда только начинала расчищать от зарослей мои земли. Он был ревностным мусульманином и дружил с Фарахом. Однажды он явился ко мне с просьбой принять шейха из Индии. По словам Холейма Хуссейна, шейх пересек море, чтобы проинспектировал паству в Момбасе и Найроби; паства хлопотала, оказывая ему хороший прием, и не придумала ничего лучше, чем устроить для него посещение моей фермы. Согласна ли я?