Из блокнота Николая Долгополова. От Франсуазы Саган до Абеля — страница 15 из 52

Иран — одно из самых необычных государств мира. Мне кажется, нет страны, похожей на эту. В ней неповторимый замес из древнейшей истории и современной экономики. Благословенной еще Фирдоуси с Хайямом свободной поэзии, уживающейся со строжайшими законами ислама. Черной чадрой, закрывающей все, кроме проглядывающих сквозь тьму щелочки прекрасных девичьих глаз, нежданно подмигивающих и тронутых косметикой Диора.

И когда идешь по чудесному Чар Баху — улице Четырех Садов в старинном городе Исфагане, то одной ногой еще стоишь где-то в последнем десятилетии XIV века по местному летосчислению, а другой — в нашем XXI веке. «Исфаган — несфе джахан» — утверждает персидская пословица, и, выйдя на бескрайнюю городскую площадь с ее мечетями и минаретами, ты и вправду веришь в правдивость смелого утверждения, что «Исфаган — это половина мира».

Только когда проживешь в чужих весях год-полтора, потихоньку начинаешь понимать страну. Как раз мой случай. Пришлось поработать переводчиком английского на Исфаганском металлургическом заводе еще во времена Шаха в 1970-х или, точнее, в 1350-х по персидскому летосчислению.

Странная пора. По иранскому телевидению показывали публичные казни местных коммунистов из партии Туде. На глазах миллионов без всяких предисловий мешок на голову или пара примитивных вопросов типа «коммунист — не коммунист?» — и затем независимо от ответа выстрел в упор прямо в студии.

А советская колония в Исфагане была самой большой из всех зарубежных. Даже в дружественных нам странах, строивших под руководством СССР социализм, не трудилось столько наших специалистов — гражданских и военных, как в этой непонятной стране, где женские мини-юбки соревновались по смелости с французскими, а религиозные фанатики в соответствующие дни избивали себя цепями до крови.

ЦК КПСС иногда осуждал омерзительного сатрапа американцев шаха Мохаммеда Реза Пехлеви, но советское присутствие в геополитически важной для нас соседней стране сохранялось десятилетиями. Чего только в Иране СССР не строил и не пускал в эксплуатацию. Мы поставляли персам бесчисленное количество новейших самолетов и вооружений. Учили их летать и стрелять, а если что-то у них, горемычных, выходило из строя, моментально высылали драгоценные запчасти.

Двуличие или забота о безопасности собственных границ? Желание заработать на богатом природными ископаемыми Иране или необходимость не уступать тем же американцам и прочим постоянным конкурентам, тут тоже обосновавшимся? Если и двуличие, то, по-моему, шедшее нам во благо.

Строка в биографию

В Иран попал по распределению. Хотелось и остаться на кафедре литературы в родном Инязе, и попробовать поступить на курсы переводчиков ООН, и поработать в ТАСС в отделе переводов…

Но позднему ребенку надо было помогать семье. Мать болела. Отец, перенеся тяжелейшую операцию, в 71 год продолжал работать в «Известиях». А денег катастрофически не хватало.

Сколько бы я получал дома? Рублей 100, а, допустим, сдав на будущей работе экзамены по двум языкам, даже 120. На себя — вполне достаточно, а как помогать родителям? Пока защитил бы диссертацию или окончил курсы, прошло бы несколько лет. А деньги были нужны прямо сейчас: мы никак не могли расплатиться за нашу кооперативную трехкомнатную квартиру, и каждый конец квартала превращался в ужасное испытание: попробуй набери сразу 90 рубликов, чтобы гасить и гасить взятый в 1950-м кредит.

И я преодолел все соблазны. Надо обязательно ехать куда-то далеко. За год контракта можно было хорошо заработать. В Москве Всесоюзное объединение «Тяжпромэкспорт» положило мне неплохую зарплату, которая сразу же переводилась родителям. А в Иране я должен был получать фантастический оклад в 149 долларов США, правда, в иранской, зато тогда твердой валюте. Вот оно, спасение!

Документы в «Тяжпромэкспорте» оформили очень быстро. Товарищ был проверенный: не зря я колесил по Европе все шесть месяцев 1971-го. На удивление, иранцы дали визу еще быстрее. Не отгулял и пары недель после госэкзаменов, как позвонили: приходи за авиабилетом. В «Тяже» предупреждали: не поедешь сейчас, срок въезда по визе истечет и что там еще придумают эти непредсказуемые персы. Куй железо, пока горячо.

И жарчайшим июлем я рванул на Исфаганский металлургический завод переводчиком английского. Было действительно горячо. В Тегеране — под 40. А в Исфагане, что южнее, 45. Такую жуткую смену климата может выдержать только юный здоровый организм. Я выдержал.

В тегеранском аэропорту произошел смешной эпизод, который случается со многими новичками. Со мной заговорил старик, сидевший на корточках около выхода. Я не понял, начал переспрашивать. Хорошо, подоспел встречавший всех, на завод командированных, Гриша Вартанов: это же нищий, ты с ним о чем? Да еще на английском…

После меня на огромный объект никого не посылали до середины сентября, когда жара слегка спадала. В Исфагане для советских, на фарси «шурави», была выделена отдельная гостиница. Никого, кроме нас, туда не допускали.

Подселили в небольшой номер к какому-то механику. Как потом выяснилось, боевому летчику-фронтовику, лет на тридцать меня старше, еще с порога потребовавшему называть его только Севой. С ним мы и коротали в небольшом номере, зато с кондиционером первые мои иранские полгода.

Распорядок медленно тянувшихся дней был неизменен. В пять утра подъем, быстрый, чем попало, завтрак. Ровно в шесть, и ни минутой позже, — отъезд на «переводческом» минибасе на работу, и горе тому, кто опоздал. Попробуй доберись до завода в полусотне километров от города на попутках. В семь утра в заводоуправлении, где трудились и мы, переводчики, начиналась работа. В раскаленный полдень везли недалеко в столовку, опять только для шурави, на обед. А в 16 часов мы грузились все в тот же бас, который в дичайшую жару мчал нас в город. И потом все время с 17 часов и аж до пяти утра — твое.

Трудными не только для меня, для всех, оказались эти мучительные поездки. Утром еще ничего, а вот днем… В белых брюках было не разгуляться. Пот пробивал — хоть трусы выжимай. Носить шорты категорически запрещалось. Они могли оскорбить чувства верующих персов. Даже сандалии на босу ногу мужчинам не рекомендовались, как и излишне открытая одежда для женщин.

И никто не жаловался, не роптал.

Есть такое слово: «продление»

Потому что (почти) все, в адскую жару приехавшие, мечтали об одном: продлении. Знаете, что означает это несуразное словечко? Подписать здесь новый контракт и остаться в чужой стране еще на год, на полгодика, ну хоть на три месячишка. На вторую неделю совместного житья-бытья я услышал это волшебное слово от орденоносца Севы. После войны он еще немножко полетал, демобилизовался и трудился механиком на московском заводе: «Учиться было поздно. В партию не вступал, наград кроме боевых не получал». Как вдруг улыбнулась невиданная удача. Предложили ему, беспартийному, на полгода в Иран, налаживать до боли известное ему оборудование и учить этому же иранцев. Но те проявили себя учениками неважнецкими, и наше начальство уже на месте решило продлить Севе контракт еще на полгода. За это время он успел не только скопить на «москвич» экспортного исполнения, но и постепенно, на всем экономя, приобрести полный «иранский набор». Вот что давало это волшебное и столь страстно желаемое продление. «Да я дома хоть костьми лягу, а до “москвича” никогда не дотяну, — признавался — и не раз — Сева после первых же 50 грамм, выпиваемых нами в четверг вечером в честь окончания жаркой трудовой недели. — Правда, в очередь на заводе записали, обещали лет через пять-десять, но, кто знает, успею до пенсии? А тут за год мне сертификаты на “москвичок”, и без очереди, понимаешь? И наборчик, вон, посмотри, в “прощай, Иране” лежит».

Про продление и автомобиль я уразумел. Но какой «прощай, Иран»? И Сева с готовностью вытащил из-под кровати чемодан из искусственной кожи огромнейших размеров, покупавшийся при «окончательном отъезде» (еще один термин). Тут же втолковал о наборе. Через границу разрешали провозить 7 «пенюров» (то бишь пеньюаров), 10 женских головных платков, 30 метров тончайшего тюля и еще столько же какой-то плотной ткани плюс 30 мотков мохера.

А как же знаменитые иранские дубленки? Это для шурави только перевод денег, пусть покупают богатые иностранцы. Всё было расписано, все наставления передавались из поколения в поколение, всё можно было купить за один день на бескрайнем исфаганском базаре. Торговцы-персы тоже заучили этот список и, если ты покупал все перечисленное оптом, давали приличную скидку.

Выверенный джентльменский набор заталкивался с усилием в четыре крепкие мужские руки в «прощай, Иран».

А еще прикупали дешевое в Исфагане, как нигде в Персии, золото. Колец за бесценок — столько-то, цепочек разных — не больше пяти, браслет мужской — один. Но тут шурави были осторожны. Иранцы при выезде никого не проверяли, а дома можно было залететь с золотишком на таможне, о чем нам советские начальники в Исфагане постоянно напоминали, приводя примеры и клеймя жадное непослушание. Если прихватили, то больше тебе в жизни никуда не выехать.

Оставив в загашнике золото и сдав законным образом в комиссионный все остальное барахло, можно было жить относительно припеваючи лет пять. По Севиным подсчетам, целых десять.

На заводе среди наших гулял этот список. И не было ни единого, сюда попавшего, всей этой чуши не накупившего. Включая меня. Мы, посланцы доброй воли, были поголовно прижимисты. Но не от жадности. От горючей бедности. Шанс поработать за границей, обеспечить семью выпадал для рабочих, инженеров, не для переводчиков, один из тысячи. И использовать его надо было так, чтобы потом не было горько за бесцельно прожитые в Иране или еще где-нибудь вдали годы. Что тут говорить, если я, сопливый, получал за свои переводы больше, чем Сева — фронтовик и классный механик по наладке не знаю уж какого оборудования.

Никогда не осуждал несчастных этих людей, в жизни которых блеснул золотой лучик. Они вкалывали на Исфаганском металлургическом заводе как настоящие ударники коммунистического труда, выполняя работу за себя и за того иранского парня — всегда неторопливого, часто равнодушного, порой — непонятливого. Тут никто из шурави не ленился, не брал бюллетеней, не жаловался. В адскую жару и работали по-адски.

Существовала и еще одна небольшая тонкость. В виде исключения советским специалистам разрешалось открыть счет в иностранном банке. Но лишь в одном — советско-иранском в Тегеране. Нас возили туда дважды за все годы командировки — в день прибытия и за сутки до отъезда. И многоопытная секретарша Тамара, коренная работница из самого «Тяжпромэкспорта», сидевшая с нами, толмачами, в одной комнате офиса, терпеливо объясняла приехавшим на замену, что нельзя переводить на счет больше 60 процентов зарплаты, ибо в противном случае вкладчику грозит голодная смерть. Иногда народ бунтовал, редко, но скандалил, ссылался на полное отсутствие аппетита. И тогда мудрая Тамара Ивановна принимала важный вид, смотрела в упор на упрямца и предпринимала последний решительный маневр: «Мы не можем разрешить вам нарушать инструкцию». Слово «инструкция» действовало магически. Ни разу за два с половиной года не слышал, чтобы инженер или техник попросил показать это святое наставление. И небольшие проценты на растущие вклады получали. Пустячок, однако очень приятный, для многих простых рабочих становившийся сюрпризом. Они эти крошечные прибавочки заслужили честно. Меняли деньги на бумажки-сертификаты: в Союзе трать на что хочешь.

Мы-то, переводчики, что. Сидели себе под кондиционерами, переводили с русского на английский непростые технические инструкции.

Вообще переводчики — каста, конечно, прикасаемая, но особая. За годы иранской и последующих командировок научился разбираться в их сложной иерархии. В любой стране встречались заскорузлые профи. Они работали в каком-нибудь всесоюзном объединении в Москве, поставлявшем что-то за границу, в основном в развивающиеся страны Азии и Африки. Твердо знали предмет и в зарубежье возглавляли отделы переводов. Работали в Индии, Египте, Алжире… года по три, возвращались в свое скучнейшее всесоюзное объединение — В/О на Овчинниковской набережной, пересиживали максимум год-два на 120 рублях и снова за границу. В Азию было попасть престижнее, чем в Африку. А уж в почти капиталистический Иран, пусть и жаркий, зато хорошо оплачиваемый, с относительно налаженным бытом и без всякой малярийной лихорадки, прорваться считалось огромной удачей.

Переводчики-профи — публика вполне обеспеченная, но какая несчастливая. Женщинам, а они и составляли костяк нашего переводческого общества, фактически не разрешалось брать с собой ни мужей, ни, что еще больнее, детей. Как (и с кем) они жили годами, как терпели мужья их постоянные отлучки? А как без детей? Неужели материальное, сертификатное перевешивало все остальные чувства? Частенько эти дамы годам к сорока разводились, детишки подрастали, и все свыкались: мамочка за границей, зарабатывает денежки и присылает тряпочки.

Вторая категория толмачей была не так многочисленна. К ней относился контингент лет 30—40, в свое время неплохо освоивший язык, но занимавшийся дома работой, с переводами не связанной. Однако по понятным причинам нуждавшийся в деньгах, бросающий более интересную профессию на пару лет ради столь необходимого семейству заработка.

И, в заключение, такие новобранцы, как я, — выпускники языковых вузов, которым посчастливилось добросовестно отработать свой диплом вдали от дома и благодаря этому с младых лет относительно твердо встать на ноги. В английском все мы, юные птенчики, были приблизительно равны.

А вот среди переводчиков персидского (на фарси — мутарджимов) попадались экземпляры разные. Легче всего давался персидский, по существу, их родной, таджикам. Но они, словно для равновесия, плохо владели русским. Хорошо учили в Ташкенте узбеков. Относительно уверенно держались азербайджанцы, грузины, армяне. И ужасно страдали на первых порах москвичи и ленинградцы. Как-то 40-летний бой, наш слуга агаи Хуссейни, уронил поднос с чаем, которым нас неустанно в жару потчевал. Это только что приехавшая на замену девочка-ленинградка Леночка, обученная по канонам персидской классики, обратилась к нему с просьбой: «О виночерпий, не осчастливишь ли чашей пахучего напитка?»

Но в общении с коренными все это относительно быстро испарялось. Самое смешное, что все мы, и профессионалы, и новички, получали одинаковую зарплату. Но это как-то никого не смущало.

Мне же поначалу помогала старшая переводчица Людмила Михайловна, яркий и очень грамотный представитель первой переводческой категории. Был я весьма далек от тяжелой металлургии. Некоторые обороты давались тяжело, и я выписывал их на картонные карточки. На одной стороне русский термин, на другой — английский. Перебирал их словно четки, проверяя себя. Брал штук по пятьдесят, сам себя экзаменовал. Постепенно в руках оставались две-три никак не поддававшиеся воспроизведению карточки с не слишком и по-русски понятными терминами. И я их просто зазубривал.

Набрался нехитрых знаний. Понял, по какой системе и по какому циклу работает металлургический комбинат. И пошло легче. У нас была куча технических словарей, которые по традиции оставляли окончательно отъезжающие. Но каждый переводчик, осевший где-то в зарубежье на год или два, составляет для себя собственный, ему удобный словарик. Месяцев через шесть я уже пользовался своим, на свой манер сделанным, изредка одалживая его новичкам, приезжавшим на замену. Словарик служил палочкой-выручалочкой. Ко второму году муки почти прекратились. Предела совершенству не было, но основная терминология побеждена и освоена.

Конечно, мы занимались не только письменным переводом. «Выезжали на объекты» — в цеха, на прокатные станы, уже пущенные или только готовившиеся к пуску. Представляете прокатный стан в жарищу? Наши работали там, отдавая силы и вкладывая душу. Знаете, я гордился соотечественниками.

Очень много было «специалистов-шурави» из Украины, где работало тогда немало заводов-гигантов, Исфаганский металлургический в разы превосходивших. Гарные хлопчики были терпеливы с местными учениками. Что-то не слышал я от них родного мата. Приехали не для того, чтобы ругаться. Учили, втолковывали, наконец пустили сначала один стан, за ним и второй, несмотря на полнейшее разгильдяйство местной трудовой силы. Никаких выражений типа «москалей» или «хохлов» не употреблялось. Об этом в 1971—1973 годах и не помышляли.

Не идеализирую, а пишу правду. Как все это произошло в конце ХХ века и страшно аукнулось в XXI? Мы дружили искренне. Да, москвичам немного завидовали. Но без злобы, по-хорошему. Я бы назвал огромную советскую колонию в Исфагане стопроцентно интернациональной.

Было несколько иное, о чем я, гладенький интеллигент, раньше не слыхивал. Существовало среди рабочего класса четкое разделение на строителей и эксплуатационщиков. Первые считали себя белой костью: не возведи они в пустыне этот (или любой другой) завод, никаким сталеварам тут бы никогда не появиться. А эксплуатационщики, то есть приехавшие уже на построенный объект и готовившие его к пуску, считали, будто построить — дело нехитрое, но вот вдохнуть жизнь, пользуясь высоким стилем, запустить, заставить иранских аграриев приобрести настоящую профессию металлурга будет посложнее.

Мне-то всегда казалось, что делаем общее дело. Но меня быстро поправили. Даже коллеги-переводчики, работавшие вместе на эксплуатации, к переводчикам-строителям относились с неким снисхождением. У тех не работа — лафа. Попробовали бы освоить всю нашу техническую терминологию. Наша действительно была сложнее. Вот и проснулось пятьдесят с лишним лет спустя переводческое самолюбие.

Существовало соперничество и между двумя главными инженерами: строителем Запорожцем и эксплуатационщиком Колобовым. Считалось в нашей среде, будто Запорожец, долгие годы возводивший метзавод, несколько зазнался. А вот наш Колобов — спец и мужик что надо. Ему всегда переводила наша старшая — Люда.

Когда она окончательно уехала, старшим сделали меня, молокососа. Я ожидал ропота недовольства, но и народ гораздо постарше отнесся к этому спокойно.

И пришлось переводить переговоры, к счастью, нечастые, Колобова с иранскими коллегами. Наверное, я поначалу нервничал, потому что немногословный обычно главный инженер приободрил: «Не волнуйся, ты за полтора года все выучил. И когда говорят начальники, переводить легче, мы в основном об общем, а где-нибудь в цеху, на стане — сплошная специфика». Я навсегда запомнил это наставление. Чем выше ранг переговорщиков, тем легче. А когда шло погружение в детали, переводчик мог в них и утонуть.

И еще одно чисто переводческое наблюдение. Бывало, с высокими министерскими, даже правительственными делегациями (раз сюда приехал даже наш премьер Алексей Николаевич Косыгин) присылали переводчиков из Москвы. И те, если беседа шла на общие темы, показывали себя во всем блеске. Но переходил разговор на детали — и не познавшие местной специфики толмачи быстро сыпались. То же самое я потом наблюдал во Франции и в Британии.

Зато мы, тогда твердо обученные солидарности, никогда не влезали в перевод, не встревали с подсказками. Это считалось не то что переводческим бескультурьем, а дурным тоном, абсолютно неприемлемым по отношению к коллегам.

Отступление о тонкостях перевода

С этой вбитой в меня премудростью я однажды много лет спустя облажался. Переводя в Париже на многолюдной пресс-конференции с французского на русский совершенно понятные для меня откровения теннисистов и тренеров, долго терпел не слишком квалифицированные подсказки незнакомого мне российского журналиста. И я, официальный пресс-офицер сборной России на финальном матче Кубка Дэвиса между Францией и Россией, сорвался. Бросил переводить и попросил передать микрофон во второй ряд: «Поработайте за меня». Народ замер. Немолодой уже человек, которому притащили микрофон, опешил. Чуть не убежал. И я продолжил пресс-конференцию. Мы оба поняли друг друга и после конфуза обменялись рукопожатиями.

На этом же матче, когда в 2002-м наши впервые взяли Кубок Дэвиса, пришлось переводить капитана сборной, моего товарища Шамиля Тарпищева, выступавшего со словами благодарности перед 15 тысячами зрителей, заполнивших огромный Дворец спорта «Берси». Руководительница протокола Международной федерации тенниса (ИТФ) твердо наставляла: ваша задача только английский, это же официальный язык нашей федерации. Как ослушаться. Но при первых же моих словах на английском зал недовольно загудел, зарычал, а при вторых и засвистел. Президент ИТФ итальянец Франческо Риччи-Битти кричал мне в спину: «Франсэ, франсэ!» — и я без паузы перескочил на французский. Публика зааплодировала.

Еще работая во Франции, помогал нашим теннисистам и, конечно, главному тренеру сборной Тарпищеву, сюда часто наезжавшим. Но очень уж близко к кортам не пускали, и Шамиль попросил: «Накидывай всегда красный шарф. Я сразу увижу и дам знак». И с октября 1987 года красный шарф превратился в неизменный атрибут моей теннисной экипировки. Если я забывал шарф дома, даже охранники московского «Олимпийского» удивлялись: «Вы сегодня без своего красненького?»

Однажды в громадном московском «Олимпийском» Тарпищев его не разглядел. Хорошо, что я услышал, сидя на трибуне, громкое шамилевское: «Где Долгополов? Немедленно сюда Долгополова». Я моментально подошел к Шамилю, и он куда-то потащил меня. Глава французской делегации на женском Кубке Федерации, ни слова не говоривший, это уж точно, по-английски, пытался что-то объяснить страстному болельщику, первому президенту России Ельцину. Переводчик с английского, Бориса Николаевича сопровождавший, был явно смущен. Француз-мультимиллионер меня узнал: «Переведите, силь ву пле, месье президенту, что я лично приглашаю его к себе во Францию. Месье сможет побывать не только на теннисе в Париже, но и насладиться природой в моем шато (поместье. — Н. Д.) недалеко от Марселя». Перевел, Ельцин вежливо поблагодарил, француз добавил, что ждет месье президента вместе с супругой и всей семьей. Поболтали о том о сем еще пару минут, и миллионер откланялся. До чего же все просто.

Ельцин повернулся ко мне, крепко пожал руку, поблагодарил, несколько поддев своего переводчика: «Вот пришел человек, перевел, и все ясно. А вы что-то не смогли». Мы с бедным бывшим коллегой переглянулись, все сразу поняли и промолчали. Для экс-президента не было разницы, что английский, что французский. Рассказывают, будто сам Борис Николаевич понимал и даже объяснялся на немецком.

А в Персии многие иранские инженеры, отучившиеся, как правило, в США, прилично говорили по-английски. Переводить их было одно удовольствие.

Существовала — и очень сложная — категория советских персонажей, переводимых мною на английский. Как правило, они немножко понимали язык и, улавливая отдельно взятые слова, активно вмешивались в диалог. Переводчик выдавал более сложный вариант слова, понятный иранцу, получившему диплом в США, а наш снижал его до своего школьного уровня. Тогда я замолкал, давая родному специалисту говорить самому. Секунде на десятой он уже беспомощно смотрел на меня, ничего не понимая. Иногда до него даже доходило, что больше лезть в перевод не следует. Но чаще специалист продолжал сам играть в толмача. Если это был не высокий начальник, то я даже отходил в сторону. Но так вести себя можно было не со всеми. Недалеко и по шапке получить. Переводчик, шофер, официант — люди подневольные.

Знаете, что я должен обязательно сказать вам: переводить чужие мысли гораздо скучнее, чем иметь и высказывать свои собственные. Я это быстро понял. Как и то, что с переводом надо побыстрее заканчивать.

Порой коробила лень наших. Ну можно же было выучить элементарные фразы даже на сложном фарси. На втором году исфаганской саги я, как и некоторые мои коллеги — английские переводчики, уже ходил в иранский офис с нашими специалистами, выдавая иранцам вот такой монолог: «Мы срочно должны ехать в Тегеран. На машине в это время очень жарко. Просим билеты на самолет. Зарезервируйте для нас гостиницу “Надери”. И дайте разрешение на выезд». Когда я говорил это на ужасном персидском и переводил ответы иранцев, некоторые специалисты смотрели на меня с удивлением: «На каком это ты языке? На английском?»

Тут, правда, случился элемент везения. Когда окончательно уехал мой сосед по номеру фронтовик Сева, ко мне подселили четверокурсника Валеру Ибрагимова из Ташкента. На правах старшего взял его под опеку. Валера, курд по национальности, местный фарси освоил быстро. Проснулись в нем поварские способности. Он, зная язык, запретил появляться вместе с ним на базаре. Видя меня, иностранца, торговцы заламывали цены, а Валерку принимали за своего. Он отчаянно торговался за каждый реал. Умел выбрать лучшие продукты, готовил не хуже поваров из популярного тогда московского ресторана «Узбекистан», да еще взял на себя все заботы по хозяйству. Я смущался, чувствуя себя барчуком, но старик Ибрагимыч меня от всех денежных дел отстранил. Учил меня потихоньку фарси. А однажды согласился с моей бешеной идеей: неделю общаемся только на английском, следующую — на фарси. Валерка был усидчив, я — распылялся на ерунду. Конечно, разговорный английский он, благодаря и мне, освоил лучше, чем я язык Фирдоуси.

Но осталось, засело. И хотя ни единой буквы не помню, только червячки-цифры, на фарси изъясняться могу, в ресторане голодным не останусь. Я, казалось, забыл персидский начисто, когда вдруг в конце 1980-х — начале 1990-х пришлось плотно общаться с осевшей в Париже мощной иранской колонией эмигрантов, бежавших кто от шаха, а кто от стражей исламской революции. Многое вернулось, персы принимали меня с уважением: надо же, что-то там лепечет и на нашем.

И еще смешные вещи случались в Узбекистане, куда я, спортивный репортер «Комсомолки», ездил часто. Нашим собкором в Ташкенте был таджик. С ним болтать на фарси было приятно: таджикский гораздо легче персидского. Однажды мы заговорили на этой ядовитой смеси в ЦК комсомола Узбекистана. Секретарь ЦК, конечно узбек, ошалел: это как и откуда? И тогда наш собкор важно объяснил: «Вы здесь, в Ташкенте, недооцениваете таджиков. А в Москве нас уважают, многие специально учат таджикский».

А если о друге моем Валере Ибрагимове, то он, молодой и безусый, научил меня торговаться с исфаганскими торговцами. Те называли космические цены, и советский курд Валера разыгрывал в ответ целые спектакли. Махал руками, уходил, возвращался, делал комплименты, клялся, что всю оставшуюся жизнь он и его друзья-шурави будут покупать тюль, помидоры, золото или не важно что только в этой и никакой иной лавке. Садился пить предложенный чай, болтал о прелестях Исфагана. И сбивал, постоянно сбивал цену, порой и вдвое.

Тут надо было не забыть об одном обязательном моменте. Если торговец шел на разговор, а потом и на сделку, нам тоже надо было не пережимать, вовремя остановиться. Сигналом служило изрыгаемое купцом словечко «Тамам!». То бишь всё, заканчиваем. На этом споры утихали, и закупка не важно чего завершалась. И если все оставались в хорошем настроении, участники торга еще разок усаживались за чаепитие.

Жадный посланец доброй воли

Но никакой идиллии в Иране и в помине не было. Случались вещи безобразные. Однажды ночью всех нас, живущих в гостинице Исфагана, разбудил прекрасный парень и хороший переводчик Нодари. На фарси и по-грузински он говорил лучше, чем по-русски. Из сбивчивой речи мы поняли одно: в английском госпитале Исфагана умирает русская женщина, мать троих детей, ждущая четвертого. Муж — заводской, наш, советский. Спасти может только срочное переливание крови, причем очень редкой группы, которой в госпитале у англичан нет.

А есть ли добровольцы среди переводчиков? И тут искренне, без всяких, кровь решили сдавать все. И узбеки, всегда державшиеся несколько обособленно. И азербайджанцы с армянами, в те годы и слыхом не слыхавшие ни о какой взаимной неприязни, и грузины, и мы, русские. Пусть в меня полетят камни, но ни разу за все эти тридцать месяцев в Иране я и близко не учуял никакой национальной розни, недоверия, не говоря о существующей сегодня ненависти.

Сразу пронзило: придется сдать кровушку и мне. В Инязе каждый год проводился день донора. За пять лет учебы я даже стал «почетным», получая каждый раз дополнительное питание по талонам, что было при моем безденежье кстати, и, главное, два денька отгула. Уже на первом курсе врачи объяснили, что у меня первая группа крови, да еще и с подходящим всем резусом. И чтобы не зазнавался, «успокоили»: для всех этого хорошо, для тебя — плохо, ты годишься для всех, а для тебя пойди найди донора.

Короче, из всей толпы только моя кровь и пригодилась. Врач-англичанин огорчился. Спросил, выдержу ли, если он возьмет у меня крови побольше. И я ответил «yes». Тяжело пришлось. В Москве выкачивали меньше. И англичанин меня по-братски, искренне успокаивал: «Терпи, ты спасаешь умирающего человека». Но моей первой группы все равно не хватило.

Тут я поразился. Врач сам лег на кушетку, и медсестра взяла у него крови еще поболее моей, повторяя: «Может, хватит, вам еще делать операцию».

Англичанин бедную советскую гражданку спас. Его помощь и наша с ним общая кровь подоспели вовремя. Он разыскал меня несколькими днями позже. Видно, понимал, что советским общаться ни с кем из иностранцев нельзя. Подал знак, и мы тихо и вдали от чужих глаз отметили нашу с ним общую победу. Доктор спросил, не чувствую ли я себя его если не родным, то двоюродным братом. Посмеялись, договорились еще раз встретиться.

Не удалось. Врач, это передали мне позже, вскоре погиб в автокатастрофе. По отличным иранским дорогам местные водители гоняли без жалости к себе, своим пассажирам и всем встречным.

А как же неизвестная мне гражданка, которой мы с англичанином, между прочим, спасли жизнь? Знаете, существовали в те годы за границей такие понятия, как «семейный» и «холостяк — холостячка». Семейным мы, холостяки, завидовали. Хорошо быть с родными, с опорой. Знать, что кто-то ждет дома. Была традиция. Некоторых людей женатых отправляли за границу без жен и детей. Просто не успевали оформить родственников. И когда к ним приезжала семья, перешедшие в разряд семейных обязательно приглашали нас, холостяков, на обед или ужин. Ну хотя бы такого жеста ждал я и от семьи спасенной.

И ничего. Ни слова благодарности. Ладно, бедная женщина. Но муж хотя бы мог подойти, пожать руку.

А потом весь завод облетела страшная история. Мать троих детей действительно ждала четвертого. Только муж не хотел. И решил сам прервать беременность… вилкой.

Конечно, заражение крови. И снова идиотская уверенность, что авось обойдется. Советского доктора вызвали соседи, когда поняли: что-то не так, не выходит беременная из дома. Может, заболела? Дальше вы знаете.

Чтобы избежать публичного скандала, наше начальство решило все обставить по-тихому. Женщина вышла из больницы, мужу дали еще месяц поработать и без лишних собраний и обсуждений отправили на родину.

А так высылали запросто. Ну представьте молодого переводчика из Минска, три года одиноко живущего за границей. Многие вообще от этого чуть не сходили с ума. Шутки все на ту же тему. Пересуды, кто с кем пошел и что, возможно, сделал. Изменял ли «холостяк» до приезда жены? Голова пухла от этих пересудов, которые были так естественно объяснимы. Проблему разрешить было невозможно.

Какие иранки. Они блюли себя строго. Но однажды того самого минского переводчика, каким-то образом переспавшего с местной, выслали в 24 часа. Прямо показательный процесс 1937 года.

Или несколько иная история. Московская девушка тайно и не безвозмездно оказывала услуги богатому инженеру-иранцу. Мы догадывались. Даже живя впроголодь, нельзя было на наши 149 долларов в месяц накупить столько драгоценностей, сколько болталось на высоченной красавице. Кто-то, думаю, сосчитал, стукнул. Прижали, допросили, выслали — в таком порядке.

А экономили, копили — пусть в разной степени — все. Еда, особенно фрукты-овощи, обходилась в копейки — по-персидски в риалы. Но общая масса, даже холостяки предпочитали готовить дома, сами, захватывая обед на работу. Пусть сухомятка, зато денежки оставались в кармане. Никогда не заходили в бары, рестораны. Даже в пивнушки, на каждом углу армянами открытые, заглядывали немногие. Мечта купить обязательно «Волгу» — «Волжанку», и хорошо бы черную, если не отбивала, то подавляла аппетит. Покупали на базарах за гроши требуху, печень, всякие внутренности, которые не потреблявшие их торговцы-персы отдавали за сущие гроши. Однажды меня пригласила «на печень» молодая московская пара. Я отведал яство, и с тех пор ни разу в жизни не притронулся к этому лакомству.

Хлеб, если это не была простая крестьянская лепешка, стоил недешево. И многие научились печь длинные квадратные буханки, или как их назвать. Три последних месяца в Иране провел я в рабочем поселке советской колонии. Там — каждому по большой комнате, удобная общая кухня. И мои соседи-туляки попытались научить меня печь хлеб. Понял, как это делается. Однажды выпек самостоятельно черный квадрат, чуть не спалив всю духовку заодно с домиком. На этом мои запоздавшие эксперименты с тотальной экономией завершились.

Привет из дома

Огромной удачей считалось получить посылку с Родины. Бедные наши родственники! Как же старались они помочь сынам и дочерям своим, уговаривая уезжавших на замену или в краткосрочку прихватить не только письмо, но и гостинчик. Буханка черного, консервы рыбные, колбаса копченая, чтобы подольше держалась, обязательные пакетики с супами, именовавшиеся в Исфагане «отравкой» или «отрыжкой», давали возможность, во-первых, почувствовать вкус дома и родительскую заботу, а во-вторых, сэкономить, да, черт возьми, сэкономить.

С икрой складывались отношения особые. Иран был ею, черной, переполнен. Но цены… Если и сравнивать с чем-нибудь, то только с сегодняшними, нашими. И моему другу инженеру-строителю Володе Кокурину, с которым мы случайно мельком пересеклись еще в Москве на свадьбе общих знакомых, отец регулярно, сложнейшими путями пересылал здоровенные посылки.

И как мы гуляли! Раз в месяц после зарплаты, облачившись во все лучшее, шли с нашими девчонками-переводчицами в шикарный пятизвездочный отель «Шах Аббас». Швейцар в ливрее, красные дорожки при входе и на лестнице, внутри абсолютная прохлада, которой нам так не хватало. Поднимались не в дорогущий ресторан, там бы никак не потянуть, а в бар. Заказывали орешки, по маленькой кружке местного пива — абджу. Давали заранее собранные со всех чаевые прирученному официанту, чтобы не замечал наших шалостей. Разливали тайком пронесенную водку, щелкали орешки.

Часто сталкивались в баре с американцами. Мы помогали иранцам осваивать завод, те — военные самолеты. И соперничество шло на земле и в воздухе. Ами, конечно, знали, что мы — русские, шурави. Богатенькие, они брали в баре виски со льдом, растягивали удовольствие. Всегда их сопровождали женщины. В основном местные.

Но насколько же они были уродливы по сравнению с нашими. Вообще русские женщины в молодом возрасте, пока их не сломает жизнь, самые красивые. Пришел к этому выводу, объездив сотню стран. И даже военные американцы это сознавали. Глазели на наших так, что если бы не инструкция о примерном поведении и приказ не поддаваться на провокации, то прямо затевай мордобой. Не вступая с американцами ни в какие разговоры, во внерабочее время инструкцией и это запрещалось, мы добивали их в конце затянувшегося вечера коронным номером. Кокурин доставал здоровую, теперь такую редко встретишь, банку черной икры, мы намазывали ее толстым слоем на хлеб и, глядя на америкашек, смачно поедали, запивая принесенной беленькой. Вечер негласного соперничества хоть тут всегда завершался нашей победой. Посрамленные соперники уходили со своими некрасивыми, мы — с красавицами нашими. А наутро честно раскидывали все расходы, девчонки брать чужих денег не хотели.

Сравнительно недавно, лет через 35 после безумной нашей молодости, я вновь попал в «Шах Аббас». И какой же дырой за пару деньков, в нем проведенных, этот по-прежнему пятизвездочный отель увиделся. Будучи оптимистом, отношу это на счет того, что общий уровень жизни в России здорово поднялся.

«Тебе письмо, пляши!»

Никакой телефонной связи с Ираном в 1970-х не было. Трудно представить, но и через 35 лет даже из Тегерана дозвониться до Москвы можно было только из многозвездочного отеля, заранее заказав разговор у оператора.

Что же говорить об Исфагане, а тем более о каком-то метзаводе. Вот уж действительно мы были оторваны от дома. Никакого советского телевидения и в помине не было. Хотя местные газеты, да и английские можно было заказывать, приплачивая гроши бою за доставку, а советские — выписывать. Эту дорогостоящую радость позволяли себе немногие, да и пресса приходила на третью неделю. Я искал в «Известиях» статьи отца и собкора в Тегеране товарища Ахмедзянова. Наслаждался победными новостями из «Советского спорта».

А еще были письма, без которых можно было сойти с ума от кромешной неизвестности. Длинный адрес на конвертах писали только по-русски: Иран, Исфаган, Генконсульство СССР, метзавод, такому-то. И все это доходило до нас с большим опозданием в серых, опечатанных сургучом мешках и уже на месте сортировалось. Добирались послания два раза в месяц — один раз почта «большая», второй — «маленькая». Ее ждали как манны небесной. И в часы раздачи специально выделенными с каждого участка добровольными «почтальонами» работа стопорилась.

Избранные места из этой переписки зачитывались вслух. Все, трудившиеся вместе, знали о домашних делах своих соседей, сочувствовали, радовались, сообща переживали. Утешали тех, кому писали редко. Завидовали чемпионам, получавшим регулярно по десять конвертов в почту «большую» и хоть одно — в «маленькую».

Иногда в день «большой» наш здоровенный офис в «маркези» — заводоуправлении превращался в комнату плача. Рыдали — и навзрыд — покинутые жены. Плакали и мужчины, потерявшие ушедших без последнего прости родственников.

Особой гордостью было отправить посылочку домой. Окончательно отъезжавшим разрешалось вывозить не 20 убогих кэгэ, а гораздо больше. Я, понятно, пристроил что-то приятное для дома с соседом Севой. Понял, что всучить посылку, даже крошечную, сложно. И без них почти у всех, особенно семейных, перевес, с которым в тегеранском аэропорту было не проскочить: плати, и только свои кровные. Помогала многоопытная наша Тамара Ивановна. Выписывала фамилии отъезжавших холостяков, отбывших в Исфагане всего по году. Когда они приходили в заводоуправление оформлять документы, подкатывал к ним с просьбой прихватить малюсенькую весточку, которая всегда лежала в столе наготове. При заметных колебаниях доставал из нижнего ящика бутылку иранской водки, которую любовно называли «кучик» — маленькая. Как тут было отказать.

Однажды заболевший отец попросил в письме купить ему теплый халат: в больнице холодно. Мой знакомый переводчик, уезжавший в отпуск, пообещал доставить подарок. А вернувшись, возвратил мне халат. Он его в Москву и не брал. С того дня я с этим парнем не разговаривал.

Мне писали — каждый по отдельности — родители. Друзья по Инязу, еще один человечек. Она любила ходить в элегантных туфельках на босу ногу, и я прозвал ее «босявой». Ей я писал подробно, получая в ответ длиннющие, крупным, словно детским почерком написанные. Потом письма из Москвы сделались как-то короче, затем еще короче. Сообщил, что получил продление на год, и на этом переписка почему-то закончилась, превратилась в одностороннюю. Написал заранее, когда приеду в отпуск, не получил ни ответа, ни привета. Однако почему-то щемящей тревоги это не вызвало: сдает госэкзамены в Инязе, приеду — встретимся. До чего же был самоуверен, так мне за это стыдно.

В день приезда в отпуск я спросил маму, где же она. Мать ждала вопроса: «Как раз сегодня свадьба. Ты тоже приглашен». Еще бы… Она выходила замуж за моего верного, так всегда и бывает, друга. Мама добавила: «Ты сам виноват». Как виноват, если она еще училась в нашем институте на курс моложе? Приеду, свяжем судьбы, уедем вместе. Приблизительно так, без деталей, договаривались.

Через неделю у мамы инфаркт. А отец, любимец женщин, к этому — не к инфаркту — отнесся спокойно: ерунда. Вот уж из-за чего никогда нельзя расстраиваться. Вернешься, отбоя от поклонниц не будет.

Но не от той девочки. В глубине души понимал, что удержать ее мне было бы все равно трудно. Уж очень хороша. А я — кто я? Мне надо было делать себя в этой жизни. Через год после Ирана я увиделся с ней в последний раз. Понятно, она развелась. Вроде бы снова собиралась замуж. Но я был разбит еще тогда, в день ее первой свадьбы. Не вынес бы. И она исчезла навсегда. Ни разу мы не встречались. Хотя общих друзей-знакомых множество. Рассказывали, она в счастливом браке, родила троих или даже больше детей. Уверен, дети получились красивые.

Но это все лирика. Или «трагика». Жизнь все равно продолжалась.

Плохо человеку, когда он один

Исключений тут не бывает. Человек все переживет, но не ко всему приспосабливается. Если ты месяцами вдали от дома, то особенно нелегко переживаешь предновогодние дни. Ведь это праздник — семейный, он у нас должен быть обязательно окрашен в белые цвета и отдавать запахом ели. А что было делать в почти всегда бесснежном Иране?

Там выручала русская смекалка. Справляли Новый год только вместе. Иначе, попалось бы оружие, застрелился от скуки. Был в рабочем поселке просторный зал, куда при желании, а оно всегда находилось, забивались все. Под праздник, скупая в магазинах запасы ваты, имитировали сугробы. Кидались снежками, заранее оборачивая папье-маше в белые ткани. Снежные бабы, правда, получались квадратными: застывший в холодильниках лед крошился, никак не желая обретать округлые формы, а потом быстро таял.

И я помню Новый год 1972-го. Мы, переводчики, уселись рядом. И вдруг рядом со мной голубоглазая девчонка с короткой стрижкой. Я не раз видел ее в одном советском учреждении: симпатичная, но жутко серьезная, всегда занятая, что-то выстукивающая на пишущей машинке. Подойти невозможно — отошьет мигом.

Дружище Кокурин шепнул мне: «Поздравляю, это твоя невеста. Давно хотела познакомиться, а ты хлопал ушами. Поухаживай. Или совсем забыл?»

Этого ночного буйства было не забыть. Никакой грязи, лживых обещаний, лукавства. На те часы, а потом и несколько месяцев мы были вылеплены друг для друга. Понимали все сразу. Не требовалось объяснений. Сошлись — и мигом — два застрявших в чужих краях одиночества.

После всего этого ночного волшебства, в первые часы Нового года, ставшие временем вседозволенности, мы под утро шли вдвоем по темноватой чужой улице. Постукивали ее каблучки, громыхали гулко мои подбитые гвоздями коричневые ботинки за 9 советских рублей и 30 копеек. До рассвета было еще далеко, а имам уже завел свою так и не понятую нами молитву в закрытой ночной пеленой мечети. И казалось, мы вернемся на Родину, которая так ждет нас в конце нелегкого пути, совсем другими.

Но вернулись теми же. Хотя знак свыше был подан. Она уехала раньше. И когда едва ли не в первый же вечер после возвращения вылезал из забитого троллейбуса «Б» напротив Смоленки, сразу ее увидел. Мы оба не удивились. Так и должно было быть?

Встречались, были вместе. Но так никогда и не прошли по скрипучей снежной тропке к не дождавшемуся нас храму и оставшейся лишь в иранских мечтах журчащей речке… Не виноват никто.

Или я? Однажды увидел ее маму с красной кокардой. Она поднимала на конечной станции метро свой жезл вслед уходящим поездам. Я засмеялся. Она — расплакалась. И мы навсегда расстались.

Игра в чекистов

Но все это было потом, после, а мне еще предстояло вкалывать и вкалывать в Иране. И в немного понятом и потому ставшем любимым и одновременно опостылевшим, надоевшим одиночеством. Каждый развлекался в этой стране как мог.

Некоторые соотечественники любили напускать на себя важность. Работали под сотрудников КГБ. Занимали должности сугубо административные, комендантские, а изображали контрразведчиков. Их, правда, было немного, но обстановку создавали неприятную. Входили в роль, любили напустить тумана в разговорах: «Мы знаем… По нашим сведениям…» Могли припугнуть «непродлением» или, еще страшнее, высылкой. Отрыжка эпохи. Но довольно громкая. А те, кто действительно делал важное дело, вели себя незаметно, тихо.

Я уже рассказывал, что приехал в июле, а общая масса на замену стала появляться лишь в середине сентября. Жил себе, трудился. Познакомился со всеми нашими переводчиками и переводчицами. Некоторые девчонки готовились к «окончательному отъезду». Просидев здесь пару лет, зная все строгости, а главное, понимая, как их обойти, вели себя по вечерам более раскованно. Все были «холостячки». Это не обязательно значило, что не замужем. Ну кто пошлет вместе с переводчицей мужа? И кое с кем я подружился. Никого же мы не обманывали. О серьезных отношениях речи не шло. Не был Дон Жуаном, но почему бы и нет?

Тут-то оказалось, что, не ведая того, превратился я в злостного нарушителя законов социалистического исфаганского общежития, о которых и не подозревал. О правилах поведения в нем сразу же сообщил всем по прибытии консул Иван Иванович, а мне — с двухмесячным опозданием. Нас, человек сорок, в консульство вызвали, провели общую ознакомительную беседу и наверняка кого-то, как меня, и огорошили. Хорошо, никто не заметил — не стукнул, а «окончательно выезжавшие» девчонки знали законы конспирации. Нельзя было «этого» делать: нарушение инструкции. Но в той самой, что подписывал я еще в декабре 1970-го в ЦК КПСС, об «этом» — ни слова.

Однако на месте придумали и заставили соблюдать. Запланированный кошмар, идиотское правило — ни-ни, только глазками. Все время звучало, что нам, работающим в зарубежье, «нужно себя блюсти». И мы, «холостые» и «холостячки» переводчики, в шутку именовали себя «блюдунами» и «блюдуньями».

За нашу нравственность отвечал товарищ Краснощеков из, по-моему, Кривого Рога. Все вакансии инженеров были заняты, и его кинули на кадры. Но пожилой, как нам тогда казалось, дяденька не превратился в доносчика и не играл в чекиста. Иногда только предупреждал: «Смотрите, ребятки, чтобы не доиграться. А то в Тегеран, в госпиталь и на самолет». Это о том, что порой дам отправляли в Тегеран, где они благополучно и за свой счет (ой как дорого, но что делать…) избавлялись от бремени.

Но романы все равно возникали. Знаю несколько пар, поженившихся после окончательного приезда, иногда с разводом или просто сохранивших близкие отношения.

САВАК держал под колпаком

Теперь об этой грозной, всё и всех подавлявшей шахской спецслужбе мало кто слышал. Но не шурави, которые трудились в Иране в 1970-х. САВАК безобидно расшифровывалось как «Министерство безопасности и информации Ирана». На самом деле эта секретная организация была всемогущей машиной подавления любого не то что сопротивления, а малейшего неповиновения шаху Реза Пехлеви.

Она выслеживала беззастенчиво, сажала без разбора, карала сурово. От одного ее названия в трепет приходили не только простые персы, но и шахские министры. Да что министры. Сам САВАК и казнил двух своих многолетних руководителей. Один вроде бы связался с либералами, второй, как почудилось шаху, проявил излишнюю мягкотелость. Можно было обойтись отставками, но генералов показательно расстреляли.

Об истинной численности кадровых сотрудников САВАКа не узнал никто и никогда даже после исламской революции, так тщательно и умело была засекречена служба. Но одна цифра все же выплыла наружу. Каждый третий иранец был так или иначе с САВАКом связан. Что делали? Стучали. А уж все, хоть каким-то образом общавшиеся с иностранцами, были под полным и свирепым контролем.

Как и любой шурави в Персию приезжавший. Спуска не давали никому. Ну что плохого могли даже при всем желании сделать для Ирана безобидные рабочие и инженеры, вкалывающие в Исфагане? Но контроль был постоянным, никогда не прекращающимся, часто показательным.

Мои вещи в гостинице перерывались регулярно, никто и не пытался превращать обыски в незаметные мероприятия. То же испытывали все, поголовно все, на заводе работавшие. Это САВАК демонстрировал нам свою силу и полнейшую безнаказанность. И полную нашу беспомощность. Ни о каких протестах никто и заикаться не смел. Наоборот, об этом следовало молчать и не дразнить зверя.

В консульстве рекомендовали ни при каких обстоятельствах не лезть в бутылку, не пререкаться со стражами порядка, делать вид, будто обыски, а порой и слежка остались незамеченными.

Мы жили в закрытой зоне. Каждый выезд на какой-нибудь пляж или экскурсию вне зоны должен был быть заранее одобрен, фамилии и должности выезжающих четко указаны в предоставляемых иранцам списках.

В САВАКе знали о нас всё. В гостинице процессом наблюдения руководил старый басмач, седовласый агаи (господин) Мусави, говоривший по-русски получше наших таджиков. Может, нам и повезло. Он был приветлив, вежлив, всегда, несмотря на возраст, первым здоровался и с нами, сопляками. Не скрывал: да, он — полковник. До войны воевал в отрядах на границах Закавказья и Средней Азии. Но сейчас вышел в отставку, живет на пенсию и очень рад помогать, как он говорил, шурави. В стране, где русский язык был известен так же, как у нас в СССР фарси (персидский), часто приходилось прибегать к его помощи. Объяснял нам, где находятся аптеки, прачечные, больницы. В отличие от персов, не притрагивавшихся и тогда к алкоголю, старый азербайджанец был не прочь выпить. Любил, когда мы, чтобы задобрить старика, приносили ему, день и ночь сидевшему у входа в нашу гостиницу, маленькие подарки типа присылаемых из дома баночек сардин или шпрот. Как-то осчастливил его шпротиками, и господин Мусави осведомился, не захватил ли я с собой открывалки. Не захватил, и раис (начальник) тут же крикнул бою, чтоб тот поднялся в мой номер и взял открывалку, которая лежит на верхней полке в стенном шкафу. Тут же перевел сказанное мне на русский. Да, охранка работала не стесняясь.

А на втором году житья-бытья похвалил меня искренне и сердечно: «Господин Долгополов, как хорошо, что вы учите наш язык. Недаром у вас на тумбочке словарик разговорного фарси». Это чтобы мы, шурави, не расслаблялись, не делали глупостей.

Но и наше начальство не дремало, боролось за конспирацию. В Иране на полную катушку работали партийная и комсомольская организации. И дабы скрыть это, партийную организацию в общении между собой приказано было именовать «профсоюзной», а комсомольскую — «физкультурной». Вот как мы спрятались и затаились.

Однажды, возвращаясь из консульства с «физкультурного» собрания, я был встречен на пороге гостиницы насмешкой полковника Мусави: «Господин Долгополов, приветствую главного физкультурника Исфагана. И как прошло собрание?» Вот черт. Мусави знал все, даже то, что я был избран секретарем комсомольской организации.

Изредка Мусави приходилось вставать и на защиту своих советских подопечных. Только-только прилетевшие из Союза женщины, не успевшие пройти строгий инструктаж в советском генконсульстве, устроились загорать прямо у отеля в чересчур легкомысленных, как показалось группе местных жителей, нарядах. Правоверные заорали на не понимавших, в чем дело, девчат, совали им в лица кулаки. Тут престарелый полковник мигом выскочил из отеля, нанес пару точных ударов наиболее активным соотечественникам, разогнал камарилью с криком «бора, бора бирун!» (пошли прочь. — Н. Д.), привел перепуганных в наше обиталище. И произнес, обращаясь к спасенным, убившую всех фразу: «Вы ни в чем не виноваты. Еще не прошли инструкцию в консульстве у Ивана Ивановича (вице-консула и некоторым образом коллеги господина Мусави. — Н. Д.). Но впредь будьте осторожны».

У меня тоже случилась небольшая неприятность. В заводоуправление принесли посылочку из дома. Отец передал ее через собственного корреспондента «Известий» в Тегеране. И тот с оказией переслал на завод в большом бумажном пакете с известинским логотипом. Посылка попала совсем не в мои руки.

Что началось! В этот же день переводчик-иранец, которого мы все дружно ненавидели за постоянное доносительство своему, не нашему начальству, попросил меня срочно зайти в некий офис на верхнем этаже. Мы знали, кто там находился. Сидевший в комнате хамоватый перс не предложил ни стула, ни чаю, что противоречило местным обычаям, и без всяких предисловий задолбал вопросами. Откуда я знаю журналиста «Известий»? Не работаю ли сам в коммунистической газете и не передаю ли в Тегеран этому корреспонденту информацию из Исфагана? И не забыл ли, что приехал сюда мутарджимом (повторюсь: переводчиком), а не журналистом? Все мои вежливые ответы иранец переводил боссу очень долго. Тот молчал, смотрел в глаза пристально. Приказал не мне, а через переводчика: «Идите. Будьте внимательнее, не связывайтесь с коммунистическими силами». Предупреждение прозвучало серьезно.

После этого за мной еще пару недель бродили по городу, не по заводу, где все и так были на виду, а может, и на слуху, не думавшие прятаться люди. Когда настолько прижимают, ощущение омерзительное. Хотелось подойти к наглецам, спросить: зачем? Это бы их только обозлило. Я отправлялся в кино, и сразу у выхода ко мне после полутора часов ожидания демонстративно приклеивалось сопровождение, доводившее до гостиницы. А там ждал неизменный господин Мусави. Но хотя бы вежливый.

Шутить ни с кем САВАК не собирался. Что тут сказать? Мы, непричастные к каким-либо секретам, приучились «не обращать внимания». А кое-кто, наверное, все же работал. Как потом рассказывали, совсем не без пользы для Родины. За деяния, совершенные в Иране как раз в те годы, одна из героинь моих книг удостоилась боевого ордена. Знаю какого, но и догадываться не могу, за что. САВАК — САВАКом, а служба — службой.

Впрочем, приехав в Иран как вице-президент Международной ассоциации спортивной прессы через десятилетия после исламской революции и поселившись в недоступном раньше пятизвездочном «Шах Аббасе», я сразу обнаружил, что, хотя ненавистный иранцам САВАК был новой властью растоптан и истреблен, методы остались похожими. Мечтал поглядеть на старые и любимые места, пройтись по старинному мосту, в конце которого находился отель, где провел два года молодости. За мной следовали неотступно. Спросил у «сопровождающих» на забытом и ломаном, где же старый отель, и они с готовностью объяснили: его перестроили, сделали четырехзвездочным, вот он, сразу у моста. Я зашел туда все с тем же сопровождением. Что-то в холле сохранилось от прежнего. Сердце затикало быстрее. И я осведомился у портье, работает ли здесь агаи Мусави. Портье пожал плечами, он и имени этого не слышал, хотя трудится с основания отеля. Я его поправил: отеля нового.

На волю на тройку деньков

Случались и настоящие радости: это везли нас на экскурсии. Ну когда бы еще побывал я в старинном, поэтами воспетом Ширазе. Побродил по священному городу Куму, где женщина без чадры смотрелась неким кощунством. Или облазил бы все тегеранские сокровищницы, музеи, заглянул в знаменитый столичный Армянский храм — оплот христианской веры в стране яростных шиитов.

А еще было здорово выбраться из Исфагана на соревнования. Своих, заводских, навыигрывал столько. Мой партнер инженер-перворазрядник Костин был прав: «Мы с тобой скоро одуреем играть друг с другом». И вдруг выяснилось, что в настольный теннис шурави играют и в Тегеране. Там нерегулярно, однако проводятся спартакиады советских учреждений в Иране по разным видам спорта — от волейбола до плавания и пинг-понга. Куда везут и нас, заводских. Членов сборной родного завода вызвали на прием к главному инженеру Колобову. И он, как всегда коротко и доброжелательно, сообщил: «Ребята, посылаем вас в столицу защищать честь предприятия. Постарайтесь выиграть у этих тегеранских. Тренируйтесь: освобождаем на три дня от работы. И возвращайтесь с победой».

Сейчас бы такое восприняли с иронией. А тогда все были тронуты. Напутствовал сам главный инженер, непререкаемо уважаемый, да еще дал три дня на тренировки. Вот оно, счастье. И мы тренировались, не жалея сил. А еще нам выдали талоны на питание в столовой для советских плюс обещали бесплатно кормить в Тегеране. Командировок не оформляли: какой бы чудак тратил суточные на еду, зажали бы, питаясь всухомятку.

В Тегеране поселили в любимую всеми советскими гостиницу «Надери», где привыкли к тому, что утром на завтраке шурави едят как на обеде, да еще «незаметно» рассовывают по карманам и пакетам еду, стянутую со шведского стола.

Если коротко, мы выиграли. И в волейбол, и в настольный теннис, где я был избран за день до турнира капитаном. Трудно пришлось в финале. В тегеранской сборной собрались игроки что надо. Советского народа, отвыкшего от зрелищ, в зал набилась куча. И все болели за своих и против нас. Меня особенно раздражали посольские или какие там девчонки, меня освистывавшие. Хорошенькие, типично наши, московские, с определенным презрением смотревших на «заводских». Несдержанный я был, какого-то шумного, под руку кричавшего малого осадил даже четырехбуквенным английским, чем вызвал негодование милых болельщиц. Но мы все равно выиграли, получили призы, отметили победу на банкете.

Ко мне подошел посольский, представился: именно он отвечает за спортивную работу во всех советских загранучреждениях Ирана. И приказал: «Будешь играть за сборную колонии. Возможно, даже с иранцами». Как же был я доволен. Только не понял: какие матчи с персами, если всем нам категорически запрещалось общаться с местными, а им — с нами. Но тут обе стороны, воодушевленные примером пинг-понговой дипломатии, решили отступить от правил. Ведь как раз в 1971—1972 годах благодаря настольному теннису произошел прорыв в отношениях между США и Китаем. При почти полном отсутствии каких-либо связей слабеньких, других не было, американских настольников отправили в КНР играть с великими кудесниками. Вот и нас, любителей, запустили на пробу.

И я поехал по стране. С кем-то мы играли в Тегеране, потом в родном Исфагане, еще где-то. Чаще выигрывали. Начальство было довольно, коллеги по работе — не слишком. Трудности технического перевода надо было делить на всех поровну, а я больше недели на работе не появлялся. К счастью для моих сотоварищей, пинг-понговая дипломатия вскоре сошла на нет. Но классных денечков путешествий и соревнований у нас, членов сборной советской колонии и завода, не мог уже отобрать никто.

Став спортивным журналистом, я в молодости часто вспоминал об этих эпизодах биографии. Что же все-таки лучше: вкалывать на заводе или тренироваться, ездить, играть? И надо ли жалеть бедных спортсменов, тратящих силы и нервы на бесконечные состязания? Боюсь обидеть спортивных профессионалов, но придется. Нет и сомнения. Есть шанс — надо играть! И до последнего. Никогда не уходи из команды сам, держись за нее зубами. Если сочтут нужным, выгонят: зубы вырвут, и без всякого наркоза. Такова философия спорта. И не только.

Голливудский культпросвет

А еще мы изредка ходили по пятницам в маленькие армянские забегаловки. Выходной без этого тянулся бесконечно. Я вообще не любил иранские праздники или дни траура. Как и многие соотечественники, не знал, куда себя деть. В голову на втором году полезли всякие мысли. Мои однокурсники по-настоящему нашли себя дома, растут, совершенствуются, а тут сидишь, зарабатывая деньги, и одиноко сосешь лапу. И вместе с такими же переводчиками-холостяками мы вечерком коротали время в крошечных едальнях. Армяне готовили вкусно. Шашлык так и таял во рту под пиво или нечто покрепче. В такую жарищу мы не перебарщивали, но выпивали, трепались, расслаблялись.

В дни траура нам, шурави, выходить в город не рекомендовалось. День поминовения имама Хусейна — шахсей-вахсей шииты отмечали длинными процессиями. По Чар Баху шли обнаженные по пояс верующие, избивавшие себя цепями. Сначала появлялись мальчишки, за ними взрослые, с криками бившие себя, как мне казалось, больше для виду. А замыкали шествие настоящие фанатики. Эти по-настоящему истязали себя, и не только плетьми, но и цепями с острыми шипами. Лилась кровь. Шииты впадали в экстаз. Попасться им под руку было весьма нежелательно. Но как упустить это страшное зрелище. Мы одевались в одежду потемнее и смотрели на весь этот ужас из подворотен кривых переулков.

А вечерами, в те же длинные дни траура, заходили к армянам. Усаживались не как всегда на улице, а в помещении, где всегда набиралось немало других посетителей. Хозяева предлагали и водку. Приносили бутылочку — всем нам известный «кучик» и сами разливали по большим стаканам, обязательно добавляя кока-колы. Не могли мы понять зачем, и словоохотливые армяне объясняли, поднимая глаза к небу: «Сегодня — нельзя. Он может разгневаться. Но если закрасить, то можно. Ведь оттуда Ему не разглядеть».

Только не подумайте, будто шло некое пьянство. Все было в меру. А главным развлечением постепенно стало кино. Иранцы в центре города строили отличные кинотеатры с обязательными кондиционерами. Иностранные, в основном голливудские фильмы шли там первым экраном. Сегодня читаешь рецензию в американской «Интернэшнл геральд трибюн», а через неделю смотришь в Исфагане. Тогда на экраны выходило поменьше чуши. Я так пристрастился к кинематографу, что даже завел картотеку. Аккуратно выписывал имена режиссеров, актеров и обязательно сортировал. За два с половиной года посмотрел около трех сотен фильмов. Имена всех звезд знал назубок.

Думал, вернусь в Союз, может, на радость отцу, попробую заняться кинокритикой. Не получилось. А тремястами фильмами горжусь. Время тратил не зря. Кругозор расширялся, как и знание кино. Не одним же техническим переводом было заниматься.

По законам строгости

И в прошлые времена, когда Иран был государством сугубо светским, он удивлял многим. Вот мы с другом Володей Кокуриным, царство ему небесное, загораем на озере, куда нас, шурави — советских, вывезли по квоте отдохнуть и позагорать. И вдруг крики, гам, толпа неподвижных людей на берегу, тупо уставившихся куда-то вдаль. А там тонет ребенок, и друг Володя смело бросается в воду и вытягивает его из омута. Мы вдвоем пытаемся сделать мальчику, уже бездыханному, искусственное дыхание. И тот оживает. Кокурин счастлив, а я просто доволен. Мы шутим, что ждет Володю в переполненном золотом Иране драгоценная медаль за спасение утопающих.

Фигушки. Родители пожаловались на неверного. Зачем спасал, если Всевышний брал их сына? Кто просил противиться воле всемогущего Аллаха? Даже наше начальство было поражено. Ну не высылать же героя-спасителя. Дело замяли: пришлось несколько дней Володе отсидеться в гостинице, не выходить на работу.

А безобидный поход в кино мог закончиться еще и похуже. Парню-солдату показалось, что молодой инженер-шурави не так посмотрел на его уже тогда закутанную в чадру жену. Чужак, как посмел! И преследовал его, извергая проклятия и обещая кару.

Жизнь ничего не стоила: наша машина мчит по извилистой дороге. Умоляем водителя: потише, ради Всевышнего, сбавьте скорость. И не думает. А когда, перекрестившись, добираемся до места, добренький шофер втолковывает: «Нечего бояться. Аллах дал нам эту жизнь. Если надо, он ее и заберет». Потому ни в единой из ста с лишним стран мира не видел столько смертей на дорогах, как в Иране. Но что-то объяснить, достучаться — невозможно.

Но в то же время нет народа благожелательнее персов. Тебя проведут по улице. Заблудишься — помогут выбраться. Сидя в кафе или маленьком ресторанчике, не удивляйтесь приглашению отведать национальное блюдо с соседнего столика. И уж точно неловко не выпить чаю из любезно предложенной цветастой чашки.

Но все это — лишь сугубо мужские дела. Ханум — женщинам не место в этой нашей игре. И если даже ты сидишь в гостях у пригласившего тебя иранца, ты вряд ли увидишь его супругу. Лишь где-то там, за занавеской, мелькнет тонкая женская рука с золотым браслетом и подаст новое блюдо мужу, который и поставит его на стол.

Народ безмолвствовал

Не видел и не могу представить, чтобы еще в какой-нибудь стране мира простые люди жили тогда хуже, чем в Иране. Жизнь человека не стоила там ни гроша, по-местному — ни реала. Да, мы, иностранцы, были отделены от необъятной нищей массы. Наслаждались пусть скромными, но благами цивилизации. Лишь изредка и издали соприкасаясь с персами, той самой темной, бесцветной, молчаливой массой, которой даже не управлял, а манипулировал шах.

Он, сын младшего офицера-перса, дослужившегося до командира русского казачьего полка, провозгласил себя чуть не потомком Аллаха. Услужливо отыскались и корни, кипами издавались и раздавались книги с доказательствами. Жирело все многочисленное, как это бывает на Востоке, семейство и к руке бога временно приближенные. Все несметные богатства — им. Сносное существование нарождающемуся, однако немногочисленному среднему классу. Немного риса и лепешка — рабочим. Остальным — беспросветная, непреодолимая нищета.

Картины, увиденные мною в Иране в начале 1970-х, вызовут недоверие у современников по веку ХХI.

Вот самое жуткое: зима, долгожданный для нас морозец в несколько градусов, время перевести дух от страшной жары. А для бредущих на завод чернорабочих — это конец. На заводе еще относительно тепло. Но как до него добраться, как провести ночь и не замерзнуть? Бездомные нафары (люди) залезают в моментально расклеивающиеся от тающего то ли дождя, то ли снега картонные коробки, пытаются закутаться в лохмотья, спят в каких-то трущобах, плотно прижимаясь друг к другу. И не все просыпаются. Утром, сидя в пальто и шарфах в своем минибасе, мы видим военных, а может, и полицейских, длинными железными прутьями с загнутыми крюками затягивающих мертвых в труповозки.

Вдоль дороги сотни людей с протянутыми руками молят о милостыни. Сегодня они выжили. А завтра Всевышний сменит гнев на милость и дарует им немного тепла. Но если нет?

Просим шофера остановиться. Раздать хоть по куску хлеба. Но он, ронанде, вежливый и улыбчивый, отводит глаза: нельзя, запрещено. Мы мчим на завод. Сегодня он не досчитался многих чернорабочих. Плевать. Завтра придут, прибегут за своими грошами новые. Почему не в цене человеческая жизнь? Ведь эти погибшие воздают молитвы тому, кто ведет их вперед, — шаху?

У нас немало смеются над потемкинскими деревнями. Да грош им цена по сравнению с возводившимися в Иране. Вот милостиво почтил своим присутствием открывающийся завод не шах, всего лишь его брат. Наркоман, алкоголик, президент Национального олимпийского комитета — всё вместе. И по всей огромной территории металлургического комбината целую неделю развешивают неизменные атрибуты — портреты Реза Пехлеви, его жены и наследника, да и братца тоже. Тот приезжает, приветствуя несметную послушно согнанную толпу, да еще павшую ниц при первых словах родственника монарха. В первые ряды определяют одетых поприличнее. Запала брата хватает минут на пять. Речь и визит завершены, отъезд, быстрое снятие атрибутики. Опять нищета.

С этим жили десятилетиями. Непослушных карали тысячами. Бесстрашная партия туде боролась, теряя собратьев со стоической бесполезностью. Народ настолько подавлен и оторван от Марксовых теорий, что коммунистическими идеями его не пронять. Жаль коммунистов, отдавших жизни понапрасну. От шаха Иран избавили другие.

Не верил, что подобное возможно. Слишком жестко все было зажато, закручено. Чересчур невыгодна была американцам смена верного союзника, тратившего миллиарды на закупку вооружений. СССР не вмешивался. Ровные экономические отношения обеспечивали спокойствие на длиннющей советско-иранской границе. А возможно, кремлевские стратеги помнили, какой разгром устроил в 1953 году шах Реза своему премьеру Моссадыку, попытавшемуся урезать полномочия иранского правителя. А при воспоминании о всемогущем САВАКе многих, с ним сталкивавшихся, до сих пор передергивает.

Но в том-то и суть. От жесткости, от чрезмерного закрута, от полной безысходности цепи разом лопнули. Предел человеческих мук и терпения был исчерпан. Пришла революция.

И после нее мы из Ирана ушли.

Физкультурный комсомол

Как справедливо заметил полковник Мусави, я действительно был главным физкультурником. В исфаганской советской колонии существовала большая физкультурная, она же комсомольская, организация.

Я воспринял ее с иронией. Какая организация в зажатой в тиски диктаторской стране. Но что-то мы делали. Меня по приказу партийного (профсоюзного) руководства избрали, как уже писал, секретарем. В подопечных — в основном все те же переводчики.

Сначала решили сдать нормы ГТО и для нас арендовали отличный открытый бассейн, футбольное поле и тренажерный зал. Тренерами выступали те, кто хоть когда-то сделал два гребка в бассейне. Неожиданно бегать, играть в волейбол и плавать оказалось веселее, чем в одиночку сидеть в маленьком гостиничном номере. Иранцы нас никуда особо не пускали, поэтому все было близко, под рукой.

Потом устроили хор. Не получилось, и его преобразовали в нечто вроде КВН. Люди разных народов соревновались в остроумии. Тоже неплохо.

Вдруг мне случайно попался феноменальный дядька-инженер. Приметил его, потому что он, украинец, говорил по-французски без всякого акцента. Как выпустили за границу героя, попавшего в плен и потом два с лишним года воевавшего во французском Сопротивлении, в маки, как он говорил?

Он знал столько историй, прошел испытания лагерями сначала фашистскими, затем сталинскими. Но остался неисправимым оптимистом, коммунистом. Странно, но и на фоне иранского однообразия, когда поголовно все бродили в одинаковых штанах и ковбойках, отличался этот украинский француз неким собственным стилем одежды. А рассказывал — прямо заслушаешься. И молодые ребята, даже тогда покрывавшие головы платками таджички приходили его слушать. Он воевал в отряде из бежавших советских военнопленных, который действовал в оккупированных фашистами странах Западной Европы. Какие это были рассказы! И почему я их не записывал? Чего стеснялся?

Вообще в те годы о войне, а тем более о военнопленных вспоминать было как-то не принято. Но тут разрешили вспомнить. И даже наш парторг, он же председатель объединенного месткома строительства и эксплуатации Исфаганского метзавода товарищ Лунев приходил послушать.

Хвалил нас, напоминая, что нельзя забывать и о текущих грандиозных делах и планах, осуществляющихся в СССР под руководством товарища Леонида Ильича Брежнева.

Все закончилось тем, что мне, молодому, холостому, одинокому, пожаловали третий год продления. Руководи переводами и, главное, физкультурной организацией.

На меня смотрели с завистью. Такого не бывало. Еще год на зарабатывание денег. Счастье. Некоторые семейные сидели здесь и по пять, даже шесть лет. Но то семейные.

А я — сломался. Было невмоготу. Тоска по ночам лилась уже из ушей. И я вымолил у Лунева отмену продления. Первую за его долгие годы партийно-физкультурного руководства.

Надоело. Изнемог. Да и к тому времени после двух лет работы переводчиком я не питал иллюзий относительно ценности этой профессии. Надо было менять жизнь.

Я вернулся на Родину.

Которая и не думала ждать меня в конце нелегкого пути.

Как я купил и продавал дубленку

В Москве уже в ту пору работы не было. Все заработанные деньги переводились родителям. Надо было что-то срочно загнать. Неожиданно вмешался отец. Увидел меня в белой дубленке, которую привез оттуда. Здоровенная, от плеч до пят расшитая хитрыми персидскими узорами и с огромным воротником от горла до пояса.

И папа рассвирепел. Думал, побьет: «Мой сын никогда не будет одеваться как пидарас. Выкинуть эту дрянную шубу из дома». Мама дубленку спрятала. А наутро к нам пришла знаменитая соседка — оперная певица и со словами благодарности выложила, как сейчас помню, 300 рублей за персидский наряд. Хватило на два месяца.

Но надо было срочно искать работу. И я сдал экзамены, и очень легко, в «Тяжпромэкспорте». Голову распирало от технических терминов, невольно за два с половиной года вдолбленных. Вся ерунда о прокатных станах, технике безопасности и штатном расписании рвалась наружу фонтаном. Зачисляли не стажером, а сразу младшим, или что-то в этом роде, переводчиком. Написал заявление. Приняли.

И не вышел на работу. Хороший дядька завкадрами звонил домой и говорил с моим папой: «Ваш сын не понимает, от чего отказывается. Ну, год посидит, поездит по краткосрочкам, а там — опять годика на два, на три. Будет обеспеченным человеком». И опять: «“Волгу” купит». Наплевать мне было на «Волгу». Что никогда не трогало, так это машины.

Ездить по миру? Да, очень хотелось. Но переводить чужие мысли… Я понял где-то на третьем месяце, что не мое это. Многие наши специалисты и по-русски говорили безграмотно. Я всячески «выравнивал» их порой сбивчивые мысли. Эта никому не нужная манера сохранилась до сих пор.

Нет, перевод был не по мне. Уже в Исфагане я вдруг начал потихоньку пописывать. Печатал на машинке статьи, отсылал отцу. Все-таки Иран был местом заповедным, информации оттуда шло мало. Крошечные статьи начали появляться в газетах. Журналистика и генетика брали свое.

После шаха

Прошло столько лет. Порой я заезжал в Иран. Он не был прежней страной. Все и всё другое. Стало лучше?

Однажды наша коллега-журналистка забыла покрыть платком длинные светлые волосы. Какое же недоумение это вызвало… Все произошло не в мечети, не в святом городе Куме, где живут фанатики веры, а в центре Тегерана, в зале заседаний министерства. Пока шеф протокола высказывал даме недовольство, его помощник незамедлительно сбегал за темным покрывалом, наверное, специально для таких случаев припасенным в кабинете.

Хотел бы я знать, впрочем, чего там, конечно, знаю, что произошло бы, попытайся непонятно как разодетая женщина совершить нечто отличающееся от традиционного в святом для персов месте. Например, даже не в мечети, а поблизости от нее. Нет, только не это! Здесь же не просто карьера, а жизнь какой-нибудь безголосой из «Пусси Райот» наверняка бы навечно завершилась. Мгновенно забили бы всем сплотившимся миром.

В Иране все очень тонко. Множество нюансов. Есть правила, обязательные для соблюдения. Они строги, не всегда нам понятны. Сейчас в Иране принято прочно вписываться в свод строжайшего соблюдения мусульманских законов. Быть может, это и естественно для страны, обратившейся после десятилетий власти шаха к иным ценностям. Грани, прозрачные нити… Из них соткано относительно спокойное состояние души перса, обретенное после долгих лет обитания под пятой Реза Пехлеви. И не осуждать наступивший переворот сознания, выстругивая и обтесывая иранцев под себя, а понимать — вот что требуется в нашу пору. История распорядилась своеобразно, сблизив две наши абсолютно не похожие державы тысячами километров границы. И с этим ничего не поделаешь, приходится искать и находить тропинки сближения.

Все течет, и очень быстро

Да, все изменяется, и быстро. Но не персидский же язык. Но и он — тоже. Когда я заговорил на своем полузабытом фарси, худо-бедно заученном десятилетия назад, то был, несмотря на поднятые брови, все-таки понят собеседниками. Познакомившись поближе, они не без колебаний решились осведомиться, когда учил язык: я употреблял выражения, которые теперь вычеркнуты из лексикона. Уж слишком рьяно выражал я радость при появлении женщины, громко приветствовал ее, назвав красивой, да еще протянул, как раньше, руку. Зачем? Не надо. Слишком часто проскальзывает у меня словечко «да здравствует». Оно тоже из прошлых времен. Или вот еще. Раньше было принято желать молодому отцу поменьше детей для благополучной жизни. Сейчас звучит почти оскорблением.

Гуляя по любимому, столько раз исхоженному вдоль и поперек некогда просторному исфаганскому Чар баху, я почувствовал, что все время нахожусь если не в давке, то в густой, прямо футбольно-молодежной толпе. А почему? Молодых людей стало больше. По этому показателю Иран находится на первом месте в мире: четверть иранцев моложе 15 лет, а 40 миллионов — моложе 35. Ограничения рождаемости быть не может, и страна резко помолодела. После долгой войны с Ираком, где Тегеран потерял 300 тысяч убитыми, рождение детей еще больше приветствуется. До революции 1978 года в Иране жили 36 миллионов, сейчас население выросло до 80 миллионов! Прирост — огромнейший. Иран превратился в крупнейшую страну региона.

Хватит сражений

Тронуло, с какой заботой тут относятся к инвалидам. На улице немало безногих людей в колясках. Среди них и те, кто бесстрашно сражался с иракцами в ту войну. Босоногие, они во имя родины и Аллаха бежали впереди танков по полям, усеянным иракскими минами, своими жизнями освобождая проход машинам. Выжившие возведены в ранг героев.

Устал от предсказаний и гаданий типа: когда же Израиль нападет на Иран и кто еврейское государство поддержит. Не надо этого делать: ни нападать, ни поддерживать. Американцы задолбали Иран санкциями. До чего же тупое упорство. И какое бессмысленное. Решатся США на вторжение, и Афганистан покажется им легкой авантюрой по сравнению с Ираном.

Поддерживаю отношения с иранцами. Не сказал бы, что все они ярые сторонники политики своего правительства или такие уж верные последователи ислама. Некоторых тяготит отсутствие светскости, других не устраивает сухой закон. Все устали от многолетних санкций. Можно повсюду повторять: они нам не страшны, проживем и так. Но санкции кое в чем остановили развитие. Не будь их, страна давно бы рванула вперед в экономике. А пока топчется на месте.

Но заходит разговор с иранцами о возможной — да, именно так — войне, и настроение меняется. Оно не воинственное, а решительное. Люди разные, а ответ один: «Ирака в Иране никогда не получится». Не вступая в дискуссию, какое оружие в стране уже есть, а какое имеет шанс появиться, собеседники предрекают крах противнику. Война будет всеобщей, исключительно затяжной и никакой пятой колонны на огромной территории не ожидается. Религиозные убеждения, стараюсь писать об этом мягко, таковы, что смерть за правое дело будет желанной не только для фанатиков, истязающих себя (помните?) цепями и плетьми. Так к чему все это?

Уход означает поражение

Шаха свергли, и мы добровольно ушли из Ирана с его новым суровым режимом и, в частности, с Исфаганского метзавода, своими руками отстроенного и пущенного. Уже в наши дни летел я из Тегерана в Исфаган, а в суперсовременном самолете слышалась веселая итальянская речь. Россиян сменили в чужой, на публике ими же проклинаемой стране спецы из Италии.

Пора возвращаться. Но теперь для этого потребуются двойные усилия: надо убедить в необходимости нашего экономического присутствия хозяев и вытеснить прочно обосновавшихся римлян. Там, где тебя нет, ты проиграл.

Увы, ушли мы не только из Ирана. Правда, в Бушере, где помогали строить иранцам АЭС, было твердо обозначено наше присутствие. Сложное и деликатное положение, из которого мы выворачивались с не меньшим искусством, чем в прошлом веке ЦК КПСС отбрыкивался от обвинений в поддержке «прогнившего антинародного шахского режима».

Прыгун