Из блокнота Николая Долгополова. От Франсуазы Саган до Абеля — страница 18 из 52

О катастрофе в Чернобыле долго молчали. Затем начали врать. Потом писали как о мелком эпизоде, бестолково надеясь, что все как-то само собой рассосется.

И сейчас, десятилетия спустя, вспоминать о Чернобыле мне, ликвидатору трагедии первой майской 1986 года очереди, очень больно. Накатывает тоска. Хоть с балкона, хоть в петлю. Но надо жить, ибо если Бог уберег тогда, в начале мая 1986-го, даровал десятилетия полнокровного существования, значит, подал знак: дано тебе, терпи и сражайся! Не забывай, свидетелем и участником чего пришлось стать.

…И вся трагедия — вот она, как на ладони. У всех ликвидаторов, с кем общаюсь, первое воспоминание о заезде в зону, о брошенных домах Припяти, о страх наводящих стрелках дозиметров.

А у меня в глазах сразу несгибаемый Александр Николаевич Яковлев — тогдашний всесильный секретарь ЦК КПСС, идеолог перестройки, борец за справедливость, милостиво решивший запустить нас, восьмерых действительно неплохих, без лишней скромности, журналистов в 30-километровую закрытую зону.

Рядом с партийным гением всегда возникает невзрачный и безымянный французский врач, к которому я, собственный корреспондент «Комсомолки» в Париже, обратился в декабре 1987-го по пустяковому вроде поводу. Вечерами ну никак не мог водить здоровенный редакционный «Пежо»: стоило посветить кому-то фарами или просто смениться цветам светофора, как из глаз извергались потоки непонятно откуда взявшихся слез.

На второй минуте рутинного осмотра явно заинтересовавшийся мною парижский потомок Гиппократа настороженно спросил, где и когда мне приходилось участвовать в ядерных испытаниях. Я, как и каждый нормальный советский человек, ждавший подвоха, а то и провокации от иностранца, растерялся: «Да никогда!» Врач не поверил. «Но у вас сожжена вся сетчатка, ну-ка, позвольте ваш нос, — с сочувствием вздохнул он. — Конечно, и здесь нет никакой защиты». И я рассказал ему о Чернобыле. «Вот видите, — ничуть не удивился доктор. — А говорите, никогда не участвовали в ядерных испытаниях. Такое не лечится. Забудьте о вечерних поездках за рулем. Если только пассажиром. И загорать вам нельзя, вы же на всю жизнь назагорались», — невесело утешил эскулап напоследок.

И снова возник Александр Николаевич Яковлев. Да, в годы его царствования в ЦК КПСС почта работала отлично. Потому что именно утром 2 мая 1986-го в мою дачную халупу добрался чертыхающийся, оторванный от стола с селедкой почтальон с телеграммой. В ней коротко и ясно: «Быть в 5-м подъезде на встрече». Не слишком понятно? Забыли за промахнувшие годы о железной партийной дисциплине? Расслабились? Тогда напомню, что смысл дурацких слов расшифровывался элементарно: вызывают в Центральный комитет к кому-то очень важному, может, даже к завсектором идеологического, наиболее серьезного отдела.

Первомай, ликование, толпы людей, бурно приветствующих перестройку, Мишу Горбачева и слыхом не слыхавшие о какой-то там мелкой аварии в не ведомом никому Чернобыле. Я бежал, торопился, ждал электричку и все равно опоздал на 20 минут. На входе мне объяснили: вас ждет товарищ Яковлев.

В приемной меня в своей обычной хамской манере постращал всем газетчикам известный и всеми ими нелюбимый заместитель начальника идеологического отдела тов. Севрук. Для меня — олицетворение всего закоснелого, отжившего, затянувшего партию в трясину и заведшего страну в тупик. Даже ни разу не виданная жена идеолога запомнилась мне не принятым в журналистской среде доносительством. Я вел номера «Комсомолки», и когда ночью в уже готовую газету приходили абсолютно пустые, ну никому не нужные сообщения из Политбюро ЦК КПСС типа встреч какого-нибудь секретаря с однопартийцами с Сейшельских островов, мы обычно звонили выпускающему редактору ТАСС и мирно договаривались: публиковать не будем. Пару раз я натыкался на даму — главного выпускающего Севрук. А вскоре меня вызвал к себе наш главный редактор Геннадий Николаевич Селезнев. Ему звонил уже сам Севрук, искренне — или не очень, удивляясь, как это дежурный редактор «Комсомолки» постоянно игнорирует важнейшие партийные документы. Селезнев, как это умел только он, обещал наказать и провести беседу. Которая свелась к короткому: «Не надо, Николай, с этими связываться». И я все понял.

Понимал ли Севрук, что, в конце концов, шла перестройка, дули уже иные ветры и на дворе не 1936-й, а 1986 год? Не уверен. В огромной приемной устроил мне громкий разнос: опоздать к секретарю ЦК Яковлеву! Явиться небритым и в джинсах! Не предъявить партийного билета (не на дачу же его таскать) суровому караульному!

И несмотря на все эти жуткие грехи, был я в виде исключения допущен пред очи творца перемен. Уже одно это подсказывало, что случилось нечто чрезвычайное. Александр Николаевич между тем говорил о временном переселении из зоны, тактично названной закрытой 30-километровой Чернобыльской. Рядом со мной, сравнительно молодым редактором отдела военно-патриотического воспитания, спорта и информации «КП», сидели зубры советской журналистики. И лишь единственный из нас, правдинец Владимир Степанович Губарев, казавшийся в ту пору старейшиной, понимал, что в Чернобыле произошла катастрофа вселенского масштаба.

Яковлев, отдам ему должное, рассказывал о случившемся спокойно. До этого о Чернобыле говорить вообще запрещалось. Не то что отправляться туда в командировку, даже упоминать в газете о Чернобыльской АЭС было никак нельзя. Так, несколько путаных и туманных строк светлой нонпарелью о каких-то неполадках. Подумаешь, мелкое и недостойное внимания читателей происшествие. А тут выяснилось, что нас посылают в Киев, и не просто в мой любимый город, куда часто мотался брать интервью у футбольного тренера Валерия Васильевича Лобановского, а оформляют допуск в зону. Для этого потребовались не только добрая воля секретаря ЦК КПСС Яковлева, но и решение Политбюро ЦК, которое нам торжественно зачитали со всеми нашими фамилиями.

Александр Николаевич излучал доброту. И лишь раз засверкали гневом глаза, вздыбились мохнатые брови, налился исконной крестьянской силой глуховатый голос. Это когда после яковлевского благосклонного и небывало в ту пору демократичного «Ну, ваши вопросы» — я, наивный и весь из себя советский-пресоветский, спросил: «Александр Николаевич, а что в Чернобыле самое страшное?» И он, наверняка в отличие от нас, несмышленышей, все знавший, пошел резать «правду-матку». Конечно, проклятые мародеры, выносящие из временно оставленных в Припяти домов блюдца, ложки, а иногда, о ужас, и стулья с холодильниками. Чем же хлебать борщ, когда через недельку-другую вернутся из короткой эвакуации хозяева? Бичевал мародеров секретарь ЦК толково, с присущим ему красноречием.

Зато с радостью поведал нам о солдатах-героях: молодцы, ничего не боятся, помогают совхозу-колхозу, затеявшему какие-то полевые работы прямо на границе 30-километровой зоны. «Еще и в футбол играют», — закончил он с бьющей через край гордостью за солдатиков. И мне, члену редколлегии крупнейшей тогда в мире по тиражу газеты, было ослепительно ясно, о чем будет мой первый репортаж. Понятное дело, о гадах-мародерах и молодцах-колхозниках.

Секретарь ЦК по-отечески позаботился и о нас, журналистах. Пообещал, что в спецкассе на Киевском вокзале выделят нам билеты в вожделенные спальные вагоны из брони ЦК. Забавно, что и это невинное обещание тоже оказалось ложью. На вокзале — никакой брони, а толстая кассирша лишь покрутила пальцем у виска: «На Киев? СВ? Навалом. Все нормальные сдают, куда вас-то несет?» Странно вела себя и правительственная делегация из Венгрии, отправлявшаяся в свой Будапешт в том же вагоне. Еще на подъезде к Киеву осторожные венгры почему-то задраили все окна и замотали головы полотенцами. Чудаки — что с них возьмешь. Они виделись паникерами, наслушавшимися всяких гадких радиоголосов.

А ведь шли шестые сутки трагедии. Стыдно, что мы ничего не понимали? Или гадко за тех, кто так здорово все нам, а заодно и почти трехсотмиллионному народу объяснил?

Светлый же Киев встретил непривычной туманной дымкой, странной не весенней темнотой. Над городом висела чернота. А гостиница украинского ЦК, за право поселиться в которой шли всегда настоящие бои, даже Лобановским не всегда выигрывавшиеся, зияла пустотой. Нас, восьмерых странных постояльцев, расселили с почетом по одиночкам. Так и жили — мы да прибывший с нами из Москвы тем же вагоном СВ секретарь ЦК комсомола Дмитрий Охромий, назначенный на историческую родину на какой-то большой партийный пост. Удивительно, что и Охромий, мужик хороший и всегда обо всем осведомленный, о Чернобыле ничего не знал, расспрашивал нас о подробностях, удивлялся. Завеса незнания была плотной.

Обслуживал за завтраком почему-то чуть не замдиректора. Объяснил хмуро: «Я своих официанток отпустил. Отпросились, кто аборт делать, кто детей вывозить».

Зато тотчас принявший нас секретарь Киевского обкома партии Ревенко был полон оптимизма. Словно наслушавшись Яковлева, рассуждал о что-то там сеющих колхозниках, о детишках, плещющихся в местной речушке. Упомянул, правда без излишних подробностей, о героизме пожарных, проявленном при ликвидации «очагов», появившихся каким-то непонятным образом на крыше четвертого блока АЭС. Говорил складно, не заикался, а по-деловому вводил в курс дела. И ввел.

Вам бывает стыдно за нечто паскудное, мерзкое, заставляющее краснеть и годы спустя? Когда выгоняли из страны Солженицына, мы с моим другом-репортером Аликом Шумским гадали, заставят или нет нас, спортивных тогда журналистов, хулить Александра Исаевича. Не дошло до спорта, обошлись другими силами, один умелец с удовольствием опубликовал серию статей под заголовком «Цезарь не состоялся».

А приказали бы другим, и что? Партбилет на стол? А вот оду идеологии и силе духа, опрокинувших радиацию, я исполнил как бы и добровольно. Есть, никуда не денешься, у каждого журналиста парочка эпизодов, которые хотелось бы поскорее забыть, вычеркнуть из памяти. Не получилось и уже не получится. У меня это первый репортаж из Чернобыля. Ух как он гложет…

Привезли днем на границу 30-километровой зоны, и предстала взору картинка, словно Яковлевым намалеванная. Здесь действительно кипела и бурлила жизнь, будто взбесившийся атом понимал, как дрессированная тигрица Багира: 30-километровую зону не переходить. Умело управляемые хлопчиками-трактористами, тарахтели два агрегата, монотонно бороздя открытое всем ветрам поле. А рядом — браво, Александр Николаевич! — голые по пояс солдаты, в одних галифе и в сапогах играли в футбол под жарким беспощадным солнцем. Сколько же рентген они тогда, несчастные, нахватали?

Надо ли говорить, что уже на следующий день отвратительно бодренький репортаж об этих и других безрассудных подвигах был опубликован многомиллионным тиражом. Сочинил, как бы и добровольно, песнь силе духа, смелости, естественно, заклеймив по ходу и подлецов-мародеров. Выжечь бы, выстричь эту чудовищную ересь из моей журналистской биографии. Замазать черной краской, чтоб не было видно всего жуткого и покаянного стыда, который я и сейчас испытываю за свою слепую веру и невежественную неосведомленность. Когда чувствую, что начинаю больно собой гордиться, открываю свой первый репортаж с границы зоны, опубликованный в первые майские страшные дни. Утешает ли, что все мы, люди того поколения, продукт одной эпохи, выкормыши яковлевых, все же с годами прозрели?

Мое же прозрение наступило благодаря, страшно сказать, Чернобылю гораздо быстрее. И когда кто-то из редакции предложил мне написать, какие толпы болельщиков собирает проходившая в те майские дни через Киев велогонка Мира, я ответил отказом, который в демократической «КП» приняли с пониманием.

ЦК КПСС работал исправно. Дисциплина в советские 1980-е присутствовала даже в Чернобыле, в Политбюро шуток не шутили. Недоумевающие охранники сначала москалей как следует материли: «Куда … в зону прете!» — а потом сочувственно пропускали. Ведь на въезде исправно лежали листочки с нашими восемью фамилиями.

Еще шла эвакуация. Двигались медленно, словно катафалки, вереницы автобусов. А народ валил из зоны, нагруженный скарбом, иногда гнал живность. Уверяли нас, что даже во времена отступлений Великой Отечественной такого массового исхода не было.

Надо признать, что эвакуацию 95 тысяч жителей непосредственно из Припяти, Чернобыля, ближайших поселков организовали толково. Хотя для этого навесили на уши привычную лапшу: скоро обратно, потерпите недельку.

Зрелище — страшное. Люди измучены, потрепаны, некоторые, но это понятно только теперь, уже затронуты радиацией. Их гнали, сравнение не из благородных, будто скот. Сердце наполнялось жалостью…

Нескончаемый людской поток тек и тек. Женщины, плача, прижимали к себе неулыбающихся, как один бледных, детей. Мужчины шли хмуро.

Первые дни нас запускали в зону без всяких защитных халатов, шапочек, перчаток. Не было и пропусков: лишь восемь фамилий на въезде. Сколько мы тогда поймали? Карманные дозиметры начали выдавать позже. Мы были тем же скотом, пылью, ничтожеством, которых хладнокровно пустили на убой ради нужного партийного дела. Уже попав в зону, получив свои законные рентгены, испугавшись, как каждый нормальный подопытный, взбесившейся, рвущейся вверх стрелки дозиметра, ежедневно отмерявшей мою личную дозу, я вдруг понял, почему главным партийным борцом с Чернобылем назначили всего лишь секретаря Киевского обкома Ревенко. А ведь были и горком, и могучий ЦК компартии Украины во главе с многолетним членом Политбюро товарищем Щербицким. Крупнейшей атомной катастрофе XX века умело придавали областной масштаб. И придали бы, если бы сумели навязать свою идеологию йоду, цезию, радиации… Не получилось.

Жуть

Бывал в зоне. Тогда еще не знал, что схватившие дозу подвержены эйфории — они возбужденные, жестикулирующие, кажется, полные бьющей и явно через край энергии. Привозил через несколько дней газеты с описанием их подвигов. И не находил героев. Где они? Отводя глаза, мне говорили: ушли.

Хуже всего в лесу у въезда в зону. За 16 дней нашего пребывания он из относительно зеленого превратился в зловеще красный, черный. Деревья в сучках, каких-то изломах. Как природа ухитрилась придать ветвям и стволам адову форму, здесь впору снимать фильм ужасов. А мы в этом проклятом лесу выпивали после выезда из зоны по бутылке красного.

Любовь

Потому что жена дозвонилась ночью из Москвы в гостиницу. Утром встречай московский поезд. Там нужная для здоровья посылка из «Елисеевского». Ничего не понял, но поехал с шофером. Проводник вытащил, матерясь, здоровенную нашу коричневую хозяйственную сумку. И я уразумел, почему жена говорила намеками. Заглянул: в сумме 12 бутылок красного «Саперави».

Сухой закон бушует вовсю, а она, бедняга, ухитрилась в эпоху запрета отыскать где-то красное, выводящее якобы всю эту радиационную гадость. Это сейчас мы об идиотском законе забыли, а в ту пору за бутылочку выпитого не под кроватью винца можно было вылететь (и, бывало, вылетали) с работы и из партии. Как жена в одиночку купила все это в «Елисеевском»? Кто такую драгоценность продал в одни руки? Каким образом сумела дотащить до вокзала? Как уговорила проводника взять крамольный груз?

Тянем вдвоем с шофером тяжеленную сумку. На двадцатом шагу одна из ручек не какой-нибудь нашей советской, а зарубежной чешской сумки не выдерживает, рвется. Еле дотаскиваем целебную жидкость до «Волги».

Вот она, сила женской любви. И теперь после каждого выезда из зоны прямо в рыжем лесу, наплевав на их сухой закон, наш собственный корреспондент в Киеве Петя Положевец, я и шофер, нельзя его, бедного, обижать, выпиваем по бутылке 0,75, а то и по две.

Может, вино и помогло? А я думаю, спасла любовь. Мы с Петей, о шофере не знаю, по-прежнему на этом белом свете. Я, как и раньше, вместе с женой Леной.

А еще меня в чернобыльские дни поразила сценка, увиденная в каком-то из рабочих поселков, куда эвакуировали сотрудников ЧАЭС. Очередь в какой-то райисполком, где кто просит выдать хоть немного денег, выворачивая пустые карманы и пустые кошельки, кто громко требует отправить детишек в «Артек», обеспечить жильем, ибо невозможно жить большой семье во временно выделенном курятнике. Плюс одна истерика: все начальство своих детей в Москву отправило, а мы со своими погибай в вашем Иванкове.

И вдруг словно солнышко выглянуло. Зашли в огромную комнату Он и Она. И как-то все стихли. Кругом беда, абсолютная неизвестность, а эти двое счастливы. Трогательно глядят друг на дружку, держась за руки. И даже тетенька, бившаяся в истерике, сразу замолкла. Подошли к начальнику за столом: мы из Припяти, поселили временно (да уж, временно!) сюда, нам бы зарегистрироваться. Тот ошалел, заморгал, но опытный был товарищ, быстро пришел в себя, спросил: «Паспорта хоть вывезли?» Они кивнули. И начальник сразу поздравил, написал куда-то записку с просьбой в силу чрезвычайных обстоятельств зарегистрировать без проволочек, дал адрес, позвонил. Пара ушла, истерика вступила во вторую фазу, но сразу прекратилась, когда счастливые Он и Она заглянули через порог: «Мы муж и жена».

Подвиг

По понятной причине герои моих репортажей молодые ребята — комсомольцы. Проявляли они чудеса героизма. Я бы сравнил его с подвигом, не преувеличиваю, Александра Матросова, закрывшего телом вражескую амбразуру. А на Четвертом блоке фонящую атомную амбразуру закрывали не своими телами, а песком, который насыпали в мешки, находясь всего лишь в нескольких сотнях метров от очага. Девчонки, мальчишки выходили, сыпали песок, помогали профессионалам биться за нас с вами. Все они из ближних городов, деревень. Рассказывали гордо, как закрыли все дыры, что наиболее тяжелое позади, и это казалось им чистой правдой. Но трагедия только вступала в свой второй акт. А в третьем, заключительном, наставшем уже через несколько лет и месяцев, когда лучевая болезнь взяла свое, жертв было, на мой взгляд, больше, чем должно было быть. И с этим уже ничего не поделаешь.

Мы с Петей Положевцем и неизвестно за какие грехи страдающим шофером корпункта Петром Сапотицким мотались в зону. До конца дней будут преследовать меня чернобыльские кошмары. Сегодня ты беседуешь с героем-комсомольцем, без всякой защитной одежды засыпавшим песком реактор. Полный жизни, энергии, он, захлебываясь от восторга, рассказывает тебе, как побеждал радиацию. А завтра — человек в больнице, бледный, ко всему безразличный… Потом — уход.

Нужно было много песка. Высоченные горы песка. Необъятное море песка. Больше, чем может представить человеческое воображение. Быстро давали задания. Не слышалось свиста пуль. Но с песчаного карьера виделся, хоть и вдалеке-вдалеке, вышедший из строя реактор. Враг был невидим и оттого еще больше безжалостен, коварен.

Засыпали в мешки 20 тонн, еще 40 тонн. Устанавливали невыполнимые нормы, чтобы постараться их перевыполнить. Среди тысяч и тысяч тонн, обрушенных на реактор, есть их, комсомольские тонны. Подозревали об опасности? На меня смотрят с удивлением. Или укоризной. Жили-то они не где-нибудь — в городе атомщиков.

Но не все. Перед эвакуацией из Припяти народ потихоньку спускался из квартир. Но какая же прорывалась беспечность: некоторые родители выводили детишек в коротких штанишках, легких рубашонках, да еще выпускали из подъездов поиграть на улице. Играть было никак нельзя. Не вызывая раздражения, но с твердой настойчивостью молодые ребята, да, именно комсомольцы, загоняли ребятню в подъезды. Люди, сидевшие в длиннющей веренице автобусов, не догадывались, что покидают город не на пять дней, как им втолковали, и не на месяц — навсегда.

Или почерневшие матери, выносящие на руках детей цвета «белой церкви» — облученных. Они молят нас, тоже безвластных, беспомощных: «Сыночки облучились в Припяти. Помогите хоть с путевками. В “Артек”. Хотя бы перед смертью».

Сельская девочка-комсорг проявила героизм: несколько дней вытягивала из домов поселка спрятавшихся и не желавших выезжать стариков. Вывезла-таки, убедила, но подхватила такую дозу, что через неделю места на этой обманувшей ее Земле для героини не оказалось.

Пожарный, с которым беседую, рассказывает мне, как тушили, как погибали. А врач теребит, шепчет в ухо: «Пойдемте, пойдемте скорее. Нахватаетесь больше, чем в зоне, он же весь чуть не светится».

Или тот самый, ставший знаменитым рыжий лес на выезде из 30-километровки. Это уже вторая неделя после начала работы. Обмеряют нас, из зоны выезжающих. Стрелка вертится как бешеная, особенно когда дозиметрист в белом подносит ее к твоим ногам. Ужас наваливается: всё, попал, каюк, а у нас и детей еще нет. И слышится успокаивающее, с характерным говорком: «Ну шо вы, хлопцы. Да ничего, да нормально, это ж вы просто в грязь где-то вступили, на пятнышко. Корочки, да, помойте их в растворе. А вон, на одежде-то, почти все в порядке». Грязь — это по-чернобыльски пораженное радиацией место.

Потом в Москве жена принесла в квартиру дозиметр и измерила мои черные итальянские мокасины, в которых бродил по Чернобылю. Импортные, жалко было бросать. Помните, как сложно было с обувью, или тоже забыли? Стрелка резко вздрогнула, и я, сентиментальный, отвез ботиночки на дачу, зарыл у дальнего забора. Но стрелка не прекращала волноваться и на подходе к яме. И я забрел в подмосковную чащу, сжег итальянскую ценность.

А дозиметр, с которым сдружились, продолжал подавать сигналы, что и в квартире на улице Горького что-то по-прежнему не так. Это бессовестно фонила моя маленькая белая, вроде как защитная, шапочка, привезенная из Чернобыля. Сувенир, недоброе воспоминание. Прощай, моя бедная верная спутница, тоже преданная огню…

Или долгая беседа в зоне с симпатичным мне директором АЭС Брюхановым. Они с друзьями спорили, к каким наградам их представят. Директора, может, даже к Герою Социалистического Труда? Но в обкоме есть мнение, что и Брюханову, и парторгу достаточно орденов Ленина. Мне искренне жаль Брюханова, уж не знаю, сколько отсидевшего стрелочника из щедро судом ему отмеренного. Он-то лишь стойко и послушно выполнял партийную команду о проведении эксперимента на злосчастном четвертом блоке.

А вот средних лет человек в скромной ковбойке уверенным голосом уговаривает вызванного на какое-то совещание сварщика: «Чего боишься? Ты мне с первого раза так понравился, что, пожалуйста, не порть впечатление. Главное сделано, но нельзя расслабляться, размазываться. И без тебя знаю: опасно, рискованно, а все равно делать надо. Давай думать вместе, как сварить эти чертовы трубы. Я сегодня был там два раза. Ребята из Метростроя толпами пешком ходят. Уберешь эту грязь за десять, ну пятнадцать минут, и отпущу в Москву с премией и дополнительным отпуском. Хочешь, я с тобой пойду, чтоб не так страшно?» Работяга, оказывается, очень хочет, чтобы с ним пошли. И человек в ковбойке, как рассказывают, действительно сопровождал сварщика на «саркофаг». Радиация в опасной зоне — 10 рентген в час. Отыскал в блокноте я и его фамилию — Садовский Станислав Иванович, первый заместитель министра энергетики и электрификации СССР. Беда сблизила, уравняла в званиях.

Короткий отдых в комфортабельном лагере в 30-километровой зоне. Он специально для тружеников, регулярно туда рабочими сменами въезжающих… Грязь — жуткая, и люди, хоть день побывавшие в Чернобыле, понимают, о какой грязи веду речь. Все заражено так, что не надо никакого дозиметра.

Страшные ночи в сменных лагерях закрытой 30-километровой зоны, где жили завозимые для очистки от атомной «грязи» смены ликвидаторов. Выхожу из деревянного домика во всегда туманное утро, когда чернота плотно закрывает солнце, а прямо у домика одинокий ликвидатор-рыбак коротает время у пруда перед очередной ходкой на четвертый блок — на ту сторону жизни или смерти. И мне не спится, замучили кошмары, тупо смотрю, как каждую минуту рыболов вытягивает удочку с до неприличия раздувшимся карасем, снимает улов с крючка, бросает его в грязный пруд. И бурчит мне, непонятливому: «Это такие же смертники, как и мы. Нахватали себе рентген. Пусть хоть еще немного поплавают».

Или наша хваленая, в песнях воспетая бесшабашность. Опустевший город Припять, тишина, на улицах — пустынно. И внезапно — крик, ор, толпа людей в защитных одеждах и жуткий визг. Это гонятся по мостовой ликвидаторы в противогазах за невинным поросенком: «Если он, гад, не грязный, мы его на костерок — и пожалуйте на ужин». Грязный — не грязный, а на ужин под открытым небом зловеще пустого города приглашают. Прихожу. Отказываться — совсем неудобно.

В Доме культуры города Иванков, куда эвакуировали жителей Припяти, нескончаемая череда людей. Вежливые просьбы, плач, угрозы и вдобавок — истерики. Чувство опасности исчезло. Вместо него появились раздражение, недовольство — сломался привычный, годами устоявшийся жизненный уклад. Бывало, народ срывался, грубил. И тут важно было не поддаваться секундному порыву, не отвечать грубостью на грубость.

Но сейчас о доброте. Этого пожилого человека я заметил сразу. Плакал навзрыд. Старался подавить плач — напрасно. Уронил голову на стол, закрыл лицо, бессильно ворошил седеющие волосы натруженными, от работы состарившимися пальцами. Горе у него, большое горе у немолодого рабочего из Припяти. Пожар на Чернобыльской атомной, срочная эвакуация. Как был в синем тренировочном костюме и домашних тапочках, так и повезли за несколько десятков километров в соседний городишко за зоной. Думал, увозят на три-пять дней — обойдется. Не обошлось. А на руках уже давно и неизлечимо больная, мучительно угасающая старушка мама… И чудится ему, будто на этом проклятом белом свете некому прийти на помощь в непреодолимо горестный час. Кто-то тронул за плечо, негромко проговорил что-то мягкое, плавно-успокаивающее. Поднял голову. Перед ним девушка в очках, совсем девчонка крошечного роста. Вытер слезы, уставился непонимающе, настороженно. И вдруг осенило: девочка, словно фея, предлагает помощь. Он невпопад спрашивал. Девушка с красным значком терпеливо и успокаивающе отвечала: все пройдет, и разве слезы горю помощник, пора возвращаться к жизни. Вот там, через дорогу, надо получить немного денег — и безвозмездно, а после — зарплату. Обедать можно почти бесплатно, столовая напротив. Маму постараемся определить в районную больницу, хотя с этим, предупреждаю, будет трудно. Он захватил с собой сберегательную книжку? И прекрасно. Вклад получит в здешней сберкассе — есть такое распоряжение. А когда освободится, пусть зайдет в соседнюю комнату — распределят на работу.

Ушел ободренный. И было видно: нервный шок позади, теперь он справится. Девушка устало присела. Запавшие глаза, побелевшие губы, измотана донельзя за эти несколько длинных дней. Секретарь Припятского горкома комсомола Анелия Перковская помогла десяткам напуганных, растерявшихся. Облегчая чужую беду, старалась забыть о собственной, тоже горькой. Пусть врачи научно обоснуют, как удалось продержаться ей трое суток без сна. Если бы просто продержаться. Работала зверски, истязая себя.

Ведь здесь, в какой-то начальственной приемной крошечного городка, куда свозили из Припяти и Чернобыля, — сгусток человеческого горя, и даже воздух кажется пропитан людским страданием. Но и сгусток добра. Потому что, пока живут на Земле такие, как Анелия, добро обязательно будет побеждать зло не только в сказках.

Снова мы в каком-то маленьком городке. Сумерки. Стучала в окно ветка каштана. Рядом на площади безостановочно шумела поливочная машина. Наступала тишина. Заночуем? Подумаем? Всего неделя проползла со скрежетом, но сколько событий обнадеживающих, печальных вместили эти растянувшиеся дни для усмирявших беду на АЭС. Год службы на войне шел за два. А как отсчитывается время в Чернобыле? Уже понимали: эвакуированы не на месяц, и даже не на два. В те самые первые и самые жаркие майские дни мы не раз бывали в районе АЭС. Встречались и беседовали со специалистами. Их мнение практически едино. Авария, подобная чернобыльской, могла случиться раз в миллион лет… 1986-й и стал одним годом из этого миллиона.

Секрет Полишинеля: 9 мая 1986 года устроили большие начальники праздник, не только Дню Победы посвященный. Из украшенного ресторана весть расползлась по гостиничным этажам. Добралась и до чутких журналистских ушей. Боялись взрыва, но его уже не будет. Успели, засыпали, скорректировали. А то бы ох как гулять мирному смертельному атому по миру. Чуть спало напряжение: пронесло. Оставалось справляться с громаднейшим, уже намертво нанесенным уроном.

Очень смешно ведут себя иностранцы. Я этих крикунов и трусов в душе презираю. Их числа 15 мая навезли в Киев в партийную гостиницу на целый этаж. Жалуются, что не пускают в зону, а когда по высочайшему повелению все же разрешают въехать, на честь сию одиноко отзывается ранним утром лишь красивая скандинавка. Просят меня, как знающего языки, прихватить ее с собою. Шведка, или уж не помню кто, держится бодро, достойно, в зоне задает толковые вопросы, и расстаемся мы друзьями. Остальная иностранная пишущая рать набрасывается на нее и меня с расспросами. Шведка подробно отвечает, я же предлагаю остальным присоединиться к нам с Петром Положевцем завтра: в 9.00 в холле. Утром снова ни единого зарубежного коллеги.

А в Киеве, назовем все своими именами, — паника, бегство, темень. Выехать из города невозможно. Билет на Москву? Нам отказывают и в ЦК комсомола, и даже в Верховном Совете. Лобановский и тот не смог мне помочь. Встречаемся с ним, и Чернобыль — Чернобылем, а мы говорим о футболе: скоро чемпионат мира. Валерий Васильевич напоследок с редкой для него откровенностью сообщает, что собирается в ближайшее время Киев покинуть. Что и происходит впоследствии.

А мы с Андреем Иллешем из «Известий» тоже выбираемся из ада в столицу. Нас везет с собой в купе телекомментатор Саша Крутов. Приходят проверять билеты, и всеми узнаваемый тогда Крутов из новостей Первой программы невозмутимо объясняет, кивая на нас двоих, необилеченных: «Это со мной, аппаратура». Мы почему-то едем из Киева странным кружным путем, больше суток. Но спим без вина и водки тяжелым мертвым сном. Отец рассказывал, что так спали, когда вывозили с передовой, после кровавых боев в тыл.

И снова Кремль, Старая площадь, ЦК, приемная товарища Яковлева, куда меня вызывают. Считаю своим долгом поведать секретарю ЦК правду. Готовлюсь, набираюсь смелости. Но идеолог занят, принять не может.

Интеллигентный помощник вдруг задает вопрос: «А как проявила себя в этих условиях гражданская оборона?» А черт ее знает, мне даже стыдно, что в этом чернобыльском кошмаре я как-то о такой чуши не задумывался.

Вдруг заболеваю воспалением легких. Валяюсь под капельницей. Откуда все это взялось? Сейчас, годы спустя, врачи убеждают меня, за все свои годы ни единой сигареты не выкурившего: «Николай Михайлович, бросайте курить, ну посмотрите на снимок, хоть себя пожалейте, все легкие как простреленные». Но меня пожалела редакция. В 1987-м отправила собственным корреспондентом во Францию, где и провел в благодатном парижском климате пять с лишним лет.

А теперь я — чернобылец, ликвидатор. С трудом обменял первый билет, быстро выданный Минатомом, ибо при обмене идиотская бюрократия потребовала предъявить мое командировочное удостоверение с отметками о въезде-выезде в чернобыльскую зону. Представляете подобное издевательство? Не помогли даже два письма Геннадия Селезнева, занимавшего восемь лет подряд пост председателя Госдумы. Он, мой прежний редактор по «Комсомолке», свидетельствовал: лично я посылал Долгополова Н. М. спецкором в Чернобыль. Было решение Политбюро. Но и хлопоты третьего лица государства — ноль перед бюрократами. Потребовали, чтобы мое присутствие в зоне засвидетельствовала украинская сторона. И по гроб жизни буду благодарить Владимира Ивановича Холошу и Александра Петровича Бочарова, вспомнивших настырного корреспондента и нотариально засвидетельствовавших мои мытарства в зоне в мае 1986-го.

Но и на этом не закончилось. В МЧС, наделенном правом казнить и миловать, выдавать мне документы ликвидатора — не выдавать, после года проволочек посоветовали обратиться в районный собес. Я не понял: ведь все собрано, именно так, как вы требовали. Но мне объяснили: «Вы идите, идите…» И я пошел.

Районный собес — особая зона, в чем-то поспорит в бессмысленной жестокости и с чернобыльской. Подтвердили, что все документы собраны правильно, приняли горы писанины и сообщили, чтобы позванивал: «Таких претендентов в ликвидаторы — много, нас — мало. Звоните через месяц, лучше через полгода».

Полгода бесполезных звонков. Обида давила. И я рассказал о мытарствах Валерию Павлиновичу Шанцеву. Первый вице-мэр Москвы был человеком поразительно работящим, знающим, суровым. Ощутил на себе, когда вместе с Шанцевым, отвечавшим в столице и за спорт, организовывал пресс-центры на крупных спортивных мероприятиях. Накануне чемпионата мира по скоростному бегу на коньках в только открывшемся Дворце спорта «Крылатское» так с ним заработались 31 декабря, что я еле успел домой к полуночи. Но на этот раз вечно занятый, спешащий Павлиныч спокойно выслушал своего помощника Евгения Муравьева, взял трубку. Спросил обо мне: все ли собрано правильно, нет ли в собесе каких подозрений. Услышав ответ, вдруг грозно рыкнул: «Ну, если вы так все заняты, то давайте я с ним сам приеду, в очереди постою».

Через полчаса я был в собесе. Меня ждали, протащили через зароптавшую очередь: «Где же вы? У нас уже все готово. Распишитесь вот здесь. Только билет не теряйте. Один раз на всю жизнь выдается. И зачем вот так, сразу, к первому вице-мэру? Да мы бы и сами». Сами с усами. И ничего себе «сразу»! Мне было ни капельки не стыдно. Получил честно выстраданное.

Я специально не хочу делать никаких обобщений, отказываюсь от высоких слов. 836 тысяч таких же, как я, пытались ликвидировать последствия катастрофы. У многих ли из них в знакомых совестливые начальники вроде Валерия Павлиновича?

Сострадание

В 1991-м мы дней десять колесили с собственным корреспондентом «КП» по Беларуси Ольгой Егоровой на двух здоровенных грузовиках с шоферами из Минска по широченным французским дорогам. Идею собрать лекарства, одежду, продукты для чернобыльцев выдали мои друзья Франсуа и Мари Лоранс Фор. Не слишком мне верилось, что несколько прижимистые французы откликнутся на чужое горе.

Ошибся. Ни в одном из городов и городков мы не знали отказа. Из огромных магазинов в кузов вкатывали целые вешалки на колесиках с вещами. Аптеки отдавали нужные лекарства. Продуктов не жалели. Ночевали, на гостиницы денег не было, дома у волонтеров.

Оля Егорова радовалась больше моего. Каждое утро перед выездом она смотрела из окна, как заканчивается дождь. Это правда, во Франции дожди имеют обыкновение идти почему-то ночью, мало кого тревожа утром.

«Здесь даже дожди добрые», — повторяла Ольга.

А я боялся, что романтичная Оля не довезет наш бесценный груз. Или попадет он в не те руки. И успокоился только тогда, когда Егорова написала: «Все передано тем, кто нуждается. Сама следила за выгрузкой».

Слом

Уверен: Чернобыль сократил не только сроки жизни людей, к нему прикоснувшихся. Теряющая мощь держава не смогла справиться с последствиями страшнейшей экономической катастрофы. Для укрощения взбунтовавшегося атома требовались миллиарды еще совсем не инфляционных рублей. Спешили под Киев эшелоны с самой современной техникой, чуть не моментально превращавшейся после соприкосновения с невидимым врагом в груду бесполезного и смертельно фонящего грязного металла.

А вместе с металлом корежилась и обращалась в прах та вера в светлое, что хоть и дышала на ладан, но еще существовала. Верить во что-либо, клятвенно произносимое сверху, было после Чернобыля наивно. Долгое замалчивание трагедии, попытка превратить одну из крупнейших катастроф ХХ века в эпизод областного масштаба обошлись дорого. Доверие было подорвано, а вернуть его, несмотря на многие потуги, не представлялось возможным. Идеологический коллапс оказался еще более разрушительным, чем экономический. Жить после Чернобыля по-прежнему было невозможно.

Заканчивалась старая эра… Думаю, именно Чернобыль, а не Горбачев с Бушем-старшим, не ЦРУ и не Солженицын, и положил начало настоящему распаду Страны Советов. Бедствие превратили в шабаш бессовестной наглой лжи. Тот месяц май побил все мыслимые и немыслимые рекорды вранья. И через несколько лет великая империя, эту ложь породившая, рухнула под своими же разрушительными потоками вранья…

Конец?

Завершаю тему на горькой ноте: о Чернобыле пытаются забыть. Но была, была трагедия, и людей, которые остались, выжили, которые в разной степени и в разных качествах боролись с Чернобыльской катастрофой в закрытой зоне, да не только в ней, надо помнить. А о нас, о чернобыльцах, забыли. Еще в 1990-е приглашали в конце каждого апреля на концерты. Иногда вручали трогательные подарки. Мы виделись, общались, облегчали душу воспоминаниями.

А теперь все как-то исчезло. Если и встретишься с чернобыльцами, то в годовщину трагедии в посольстве Беларуси. Мы, незнакомые, понимаем друг друга как братья.

Сотен тысяч из нас уже нет в живых. Я скорблю о них, моих друзьях по большой чернобыльской беде. Мне все равно, кто они — русские, украинцы, белорусы… Они несчастные люди, судьбы которых Чернобыль разделил на «до» и «после». Мечтаю, чтобы оставшиеся боролись за каждый новый день этой пусть не всегда счастливой, но жизни.

А павшим светлая память.

Там, где остались наши следы