Из блокнота Николая Долгополова. От Франсуазы Саган до Абеля — страница 24 из 52

Скажите, это дружба народов? Или клубная солидарность? Или и то и другое? Я был тронут. На следующей тренировке выразил «Боссу» благодарность. И получил в ответ: «Это чтобы ты не думал, будто французы — как тот (непереводимое) на границе».

Пришла пора уезжать на Родину, и «Босс» пригласил меня к себе. Редчайший случай среди французов. Все встречи — только в кафе и клубах, а если домой, то, значит, уважают. Крошечная однокомнатная квартирка в центре с большущей кроватью старенькой мамы («Русский», мне о тебе столько рассказывали) и раскладным спальным стулом «Босса». Вот так и живет рабочий класс.

Мама приготовила пирог — глубокий знак респекта, обычно такое покупают в кондитерской напротив, и дорогущее мясо. Пришли капитаны трех команд, за которые я играл в разные годы, а капитаном четвертой выбрали напоследок меня — дремучего иностранца. Торжественно вручили три разных вымпела с надписью «Пятнадцатый», одарили крошечными пинг-понговыми сувенирами — оценить их могут только игроки, пусть и невысокого класса, однако лицензированные профессионалы. (Да, я и правда этим горжусь.) Мы распрощались, обменявшись адресами, ибо смартфонов и компьютеров еще не было. Запомнил. Храню в душе.

Не пришел только Мишель. Ведь был же приглашен. Я не успел обидеться. Раздался телефонный звонок. Мой напарник почему-то оказался совсем в другом районе. Конечно, не смог найти дорогу. Только и сказал: «Прощай, “Русский”, прощай, Долго!»

Человек с нашего «Континента»

Писатель Владимир Максимов не был любимцем Фортуны.

Как бы уйти от простоватого описательства. Не закопаться в разборе высоких литературных штилей. Не смешать личность писателя и его творчество. Не затаскивать в порыве обожания на ненужный пьедестал. Эта главка — не совсем о большой литературе, ибо хочу рассказать, каким видел человека, ставшего для многих символом борьбы с ушедшей формацией закостенелости и не пережившего эпоху перестройки, надежд и смуты.

Владимир Емельянович Максимов явился в мою парижскую жизнь собкора поразительным откровением. Его можно было узнать из тысяч французов благодаря абсолютной русскости. Кряжистый мужик с лицом мыслителя. Но не бесстрастного, не глубоко задумавшегося роденовского, что навечно и по-французски уютно устроился в садике поблизости от моего тогдашнего дома. Сидели в этом человеке глубокая боль, тяжелая забота, бьющая в глаза любовь, но только не к себе, а к стране, из которой он вышел и с которой был вынужден расстаться.

Конец 1980-х. Смена вех. Ломка понятий. Пришедшее понимание: теперь, кажется, все еще кажется, можно общаться и нам с серпастыми паспортами, и им, этого документа лишенным.

И вот появление Владимира Емельяновича Максимова с женой Таней в съемной моей парижской квартире. Забавно, но, как выяснилось в разговоре, Максимов читал мои статьи в «Комсомолке», был в курсе событий и в принципе с самого начала относился ко мне нормально. Познакомились, созвонились, мы с женой пригласили. Чай, разговоры, обход квартиры. Кто знает, чем бы закончилась первая встреча, если бы жена гостя Татьяна вдруг не разглядела на столе серую фотокарточку с ликами стариков-журналистов. Среди них — ее отец, Виктор Полторацкий, известный литературный критик из «Известий», и мой папа, оттуда же.

И что любопытно. Полторацкий был из плеяды строжайших советских апологетов. Шаг вправо, движение влево — и тут же могла последовать в «Известиях» грозная рецензия с суровыми упреками в отходе от главной линии. А дочка вышла замуж за талантливого бунтаря, покинувшего СССР и издававшего «Континент», где печатал всех — и уехавших, и в Союзе оставшихся, но несогласных.

Ой, ай, ну надо же, родители, сколько лет работали в одной редакции — и как-то завязалось. Начали встречаться. Они жили в доме со старинными деревянными воротами, прямо из XIX века. И на первый раз мне показалось, что, входя, я взламываю врата неприступной крепости под названием «Максимов». Хотя штурма никакого не было. Это скорее он пошел на сближение, а я его с радостью, однако настороженной, принял.

Больше наезжали ко мне. Может, Татьяне Викторовне просто надоело принимать многочисленных русских гостей. Или отвыкла. Когда долго живешь вдали, обрастаешь другими связями, интересами, привычками. Да и дети их, уже в Париже взрослевшие, не слишком интересовались советскими пришельцами.

Владимира Емельяновича интересовало все. Я передавал ему прилетавшие из Москвы газеты. Он взахлеб читал все это новое, перестроечное. Листал (иногда с иронией) только вышедшие на Родине книги, вроде как томившиеся десятилетиями под запретом. Вспоминал оставшихся дома деятелей пера и телевидения, раньше ему очень близких. Его оценки не были категоричны или уж чересчур обидны, как частенько случается в писательской среде. Но абсолютно точны, и могу твердо сказать: никакие Ванга с Кассандрой с ним и рядом не стояли. Он не предугадывал, а смотрел в будущее. В человеке, без парижского лоска одетом и меньше всего похожем на ученого, поражали не встречавшаяся мне ни до того, ни после поразительная широта, безмерный охват, ломоносовская образованность.

Однако при всем том Владимир Емельянович, по-моему, не состоял в большой дружбе с иностранными языками, предпочитая полагаться здесь на свою верную Татьяну. Кстати, замечал подобное во многих писателях, выброшенных на чужбину. Словно стремясь сохранить исконное русское, не слишком они разменивались на изучение чужих наречий и так и оставшихся для них непринятыми укладов.

О его знаменитом «Континенте» разговор возникал нечасто. Созданный в 1974-м и выпестованный Владимиром Максимовым журнал благополучно выходил. И даже мне, выдрессированному советской идеологией, было понятно, что сделало издание свое дело, сохранив и выпустив в Париже весь так нужный писательский запал, уходивший в Москве в пар кухонных посиделок. Талантливая рука редактора Максимова превратила его в оплот, нет, не диссидентства, а свободной мысли.

Все максимовское читал внимательно, понимая, что стоит оно тут полным особняком, выделяясь и вкусом, и редакторским мастерством, и точной направленностью.

Владимир Емельянович чувствовал, что происходит на Родине, откуда его вытолкали, огромное нечто. И обиды заслуженные, как старые раны ноющие, уступали место огромному интересу. В СССР появлялись публикации, которые раньше посмел бы напечатать лишь он в «Континенте».

И возникла в газете идея: а не пригласить ли Владимира Емельяновича на Родину?

Сначала Максимов как-то надулся. Ясно, смущала его перспектива встречи с теми, кто в 1974-м посадил в психушку, а через год лишил гражданства и, тоже неприятно, еще раньше писательского билета за «Карантин» и «Семь дней творенья». В Париж он эмигрировал в 1975-м.

Мы встречались, обсуждали, не так и торопились. Одно время что-то совсем застопорилось, потому что Максимов с Таней и детьми собирались переезжать из одной квартиры в другую, поблизости.

Да и как ехать? Надо было просить визу в посольстве страны, лишившей тебя права именоваться ее гражданином. Для Владимира Емельяновича то были проблемы нравственные, непреодолимые.

Вот говорим: «Писатель отправился или вернулся на Родину». А для меня все нужно было, даже согласись Максимов на поездку, решать в плоскости убогой, неприятной, сугубо практической, даже бюрократической.

Деньги, билеты, визы. Откуда все это было взять? Денег моему семейству не хватало катастрофически. Да, квартира и машина, за которые первые годы исправно платила Родина. А остальное покупалось на распродажах, в далеких огромных супермаркетах, куда ездили на машинах по строгой очереди с друзьями, чтобы не тратиться на бензин и парковку. Так было не только среди журналистов. Смешно, но ко мне иногда заходили знакомые дипломаты из посольства, чтобы хоть минутку поговорить с Москвой. Как тут достать деньги на поездку Максимова?

Я как-то никогда не писал об этом, не желая задним числом влезать ни в число давних друзей Владимира Емельяновича, ни казаться «максимоведом». К нему уже гораздо позже приезжали если не многие, то некоторые осмелевшие в конце 1980-х, после разовой встречи провозглашавшие громогласно о близости, чуть не духовном родстве. Не претендую на это, хочу рассказать, как было по правде.

Так вот, когда я почувствовал, что Максимов готов, начал с визы — без нее все остальное было бесполезным. Посол СССР в Париже — лицо всегда важное. И бывший первый секретарь Свердловского обкома, он же экс-секретарь ЦК КПСС Яков Петрович Рябов оказался не только важным, но и понятливым, отзывчивым, человечным, разбирался во французских, а главное, наших хитросплетениях великолепно. Сложной задачей было прорваться к нему на прием, обойдя игравшую посла свиту, донести до Рябова присланное из Москвы приглашение, объяснить… Да что там было объяснять — Яков Петрович все прекрасно понимал и сам. Согласие было получено относительно легко, хотя и попенял мне Чрезвычайный и Полномочный за излишнее рвение.

И потом пошла самая низменная, самая плотская история. Были мы тогда так унизительно бедны, что покупка билетов даже на простой маршрут виделась непосильной. Но нашелся выход. Неучтенные деньги, которые ни к какому балансу-отчету не пришпилишь, доставил в Париж прилетевший в командировку Миша Дегтярь. Ну, тот, что потом превратился в известного телевизионного «Репортера». Встреченный в аэропорту Михаил приехал испуганным: кто-то добренький все ж таки, видно, сделал тук-тук, и в Мишиных вещичках покопались.

— А деньги где, Миш?

— А деньги вот — в плавках провез.

И с «Аэрофлотом» было непросто. Помог с билетами по доступной цене мой партнер по пинг-понгу Андрей Поляков. Мы вечерами иногда играли с ним, выставляя стол прямо в застекленный аэрофлотовский офис, выходивший на Елисейские Поля, и собирая притом бредущих по улице французов и иностранцев, с любопытством наблюдавших через огромное стекло за двумя русскими чудаками. И Андрей соорудил билет приличный, но подешевле.