, мне.
Я должен упомянуть еще две вещи. Гардероб, который Мамочка отказала Ирине, не был изъят, счет за него был оплачен издательством автоматически, без осложнений, как и счета за пребывание фройляйн Луизы в палате первого класса в психиатрической клинике. В таком монстре, как «Блиц», подобное иногда случается. Какой-нибудь маленький клерк получает однажды поручение, которое потом забывают отозвать, и тот продолжает исполнять это поручение дальше, как ему и было сказано…
Канцелярия нотариуса располагалась на втором этаже учреждения, и в конце концов, доктор Ротауг и я вместе спустились оттуда по широкой лестнице. Не проронив ни слова, Ротауг повернул налево к своему автомобилю, а я пошел направо, к ближайшей трамвайной остановке. Так закончилась моя четырнадцатилетняя карьера звезды «Блица». Вполне достойный конец, как мне кажется.
Я возвратился в пентхауз, который еще девять дней будет принадлежать нам. Я держался бодро, Ирина тоже изображала беспечность, и оба мы делали вид, что нет никаких забот и проблем. Что все снова будет хорошо. Забавно, если так не будет.
Так я и думал до того момента, как получил вечернюю почту.
В Германии есть внутренняя издательская пресс-служба, которая публикует последние новости и сплетни в нашей отрасли. Все мы получаем эти листки. С вечерней почтой пришла последняя рассылка. Херфорд действовал необычайно быстро. Во всяком случае, в этом последнем выпуске внутренних издательских новостей целых две страницы под рубрикой «последние сообщения» были посвящены мне. «Конец Вальтера Роланда?» — гласил заголовок. И в том же юридически заковыристом стиле, как этот заголовок, был составлен весь текст сообщения: от «кажется, что…», «очевидно, это свидетельствует о том, что…» до «как говорят…». Каждое предложение было, так сказать, защищено от ответных обвинений и заправлено такой гнусью, какой я и предположить не мог, хотя уже многого ожидал от этой индустрии. Здесь Ротауг превзошел самого себя.
В свете последних событий в «Блице» выходило с полной неопровержимостью, что, «как давно уже ожидалось», «о чем уже давно шли разговоры», алкоголь сгубил-таки мою так блестяще начинавшуюся карьеру. Я превратился в невменяемого, аморального, неблагонадежного, абсолютно не заслуживающего доверия необузданного пьяницу на грани полного падения и больше не способного писать так, как раньше. В крайне непотребной форме я оскорбил своего издателя, который предъявил мне вполне обоснованные упреки, и тот, с тяжелым сердцем, был, в конце концов, вынужден расстаться с «человеком, который когда-то был звездой, а теперь стал представлять собой постоянную угрозу срыва очередного номера журнала» в форме увольнения без предупреждения. И все в таком духе на полные две полосы.
Я перечитал все еще раз, выпил и подумал, что должен, конечно, подать с суд на это издание и на «Блиц» заодно. Но тут же подумал о том, чего я добьюсь этим, конечно, предусмотренным Ротаугом и его службами иском. «Блиц», вне всякого сомнения, в продолжение долгого времени не упускал возможности делать значительные денежные вливания в этот листок и определенно пообещал ему всяческую поддержку в случае возбуждения судебного процесса. Я был абсолютно уверен — и эта уверенность зижделась на опыте бесчисленных дискредитирующих кампаний в мою бытность в «Блице», — что Херфорд собственноручно просчитал шансы проиграть процесс с вытекающими отсюда обязательствами дать опровержения в прессе. Однако пока процесс придет к своему завершению, пройдут долгие месяцы — месяцы, в продолжение которых все измышления листка будут оставаться неопровержимыми. А это для Херфорда в его жажде мести было главным! Ему было наплевать на возможные расходы за моральный ущерб. (Я и так ему достаточно задолжал.) А может, «Блиц» и вообще ничем не рисковал, потому что то, что там утверждалось, было отчасти правдой. И даже в том случае, если бы я выиграл и они обязаны были бы опубликовать опровержение, что я бы выиграл по истечении всех этих месяцев? Кто вообще в этой отрасли принимает во внимание разного рода опровержения?! Меня уволили без предупреждения, и на это возразить нечего. Все остальное в нашем деле никого не волнует. В конце концов, должен же быть весомый повод, чтобы Херфорд сподобился вышвырнуть без предупреждения своего ведущего автора! По крайней мере, мне стало ясно, почему никто из конкурирующих фирм и вообще никто не сделал мне предложения сотрудничать с ними. Должно быть, люди Херфорда предварительно распространили по телефону то, что теперь было опубликовано в этом листке для внутреннего пользования. Впервые мне стало по-настоящему муторно. А потом медленно, шаг за шагом, меня обуял страх, который лишил меня дыхания, заставил судорожно схватиться за горло, смертельный страх, парализующий волю и погружающий в полное бессилие. Это, без всякого предупреждения, нагрянул мой «шакал».
То, что последовало за этим, я не забуду до конца своих дней, хоть проживи я сотню лет. Все началось, как обычно. Я проглотил двадцать миллиграммов валиума, лег в постель, крайне осторожно, на спину, и попытался глубоко дышать, чтобы не потерять самообладания и контролировать свои страхи, как это было во всех подобных случаях. Ирина бросилась ко мне, страшно перепуганная. Заплетающимся языком я пролепетал, что такое случается время от времени… от пьянства… и что никакого врача не нужно, и так о том, что я пьяница, судачат все кому не лень. И что врач — совершенно ни к чему — упечет меня в какое-нибудь заведение, и тогда все станут тыкать в меня пальцами, и я больше никогда не смогу устроиться на работу… И хотя она была страшно перепугана, все же пообещала мне не вызывать врача… А потом я попытался заснуть. Но из этого ничего не вышло. Учащенное сердцебиение, прерывистое дыхание, слабость с приступами тошноты усиливались с угрожающей частотой. Я начал потеть (такого еще не было!) от ладоней до груди и кончиков волос. И эти мои влажные от пота руки предательски дрожали. Но в приступе упрямства и отчаянной решимости я не принял ни глотка виски, а снова двадцать миллиграммов валиума, а затем еще раз двадцать. После этого я наконец погрузился в сон, наполненный кошмарами, о котором помню только лишь потому, что едва не умер от страха. Когда я снова проснулся, Ирина сидела у моего изголовья и стирала мне пот со лба. Она дала мне выпить фруктового сока, и я снова проспал три часа. Только три часа с шестьюдесятью миллиграммами валиума!
Мне надо было выйти, и я чуть не упал. Ирина поддержала меня. В туалете мне стало плохо, и меня со страшной силой вырвало, хотя я ничего не ел. На голодный желудок я снова решил принять валиум, но стеклянная трубочка выскользнула у меня из рук и разбилась. Ирина собрала маленькие голубые таблетки и подала мне. И отвела меня в мою постель, которую перестелила, потому что вся она насквозь пропотела.
Ирина.
Когда я снова очнулся от моих кошмарных снов, она сидела рядом, давала мне еду и питье и силой заставляла съесть и выпить, несмотря на то что я тут же все извергнул. И я потащился, нет, она потащила меня в ванную и обратно, и снова перестелила мою постель, ни слова не говоря, но неизменно улыбаясь, хотя я видел, что в глазах у нее стояли слезы.
Ирина.
Не знаю, как она умудрялась не спать, но она не спала — всякий раз как я открывал глаза. Она притащила матрацы с постели из гостевой и постельные принадлежности, и все они лежали у моих ног, и Ирина сидела на них рядом, совсем рядом, как только я приходил в себя.
Ирина.
Я приходил в себя, но это не было настоящим бодрствованием, в моем сознании все путалось, и даже в мгновения моего пребывания в этой реальности я продолжал блуждать по отвратительным событиям своих снов, которые меня преследовали. Сны, сны, сны и во сне и наяву. Они вторгались в реальность и порой я орал на Ирину, проклинал ее, кричал, что ненавижу ее, что она должна исчезнуть. Ирина ни разу не приняла это всерьез.
Ирина.
Вдобавок к валиуму, который я поглощал в неимоверных количествах (потому что говорил себе, что это дерьмо все-таки всегда прогоняло «шакала»), я еще принимал всевозможные снотворные. Но сны становились все страшнее, я метался в поту, меня колотило от озноба и от страха. Мои глаза отказывали мне. Я видел свою комнату то невообразимо большой, то невозможно маленькой, моя кровать то и дело разворачивалась не в том направлении, что на самом деле, а вещи меняли свою форму и цвет, даже лицо Ирины.
— Может, я все-таки принесу тебе виски? — осторожно спросила она где-то к началу Третьей Бесконечности, наверное, на второй день.
— Нет, — вымолвил я, и слюна потекла у меня по подбородку. — Нет. Нет. Нет. Не хочу. Должно так пройти. «Шакал» должен так убраться. Дай мне валиум.
Она дала мне валиум, но «шакал» не убирался, а мое состояние становилось все ужаснее. Мне виделись ад Брейгеля и ад Данте,[131] вместе взятые, да что там они! — они были ничто по сравнению с моим собственным адом, который не отступал, даже когда я приходил в себя. Я уже мог передвигаться только с Ирининой помощью, ей приходилось меня поддерживать, а то и держать, даже в туалете. И она делала это. Я страшно стеснялся, но она ни разу не выказала ничего, кроме заботы и сочувствия, ни раздражения, ни отвращения, даже при самых жутких вещах, когда я разразился поносом и страшной рвотой и все вокруг загадил. Она просто все убрала.
Ирина.
Мои видения становились невыносимыми. От меня несло вонью из пасти «шакала», который лежал возле меня в постели и лизал мое лицо и душил меня почти до смерти.
Потом снова появлялась Ирина — с фруктовым соком или бульоном, или куском белого хлеба, намазанным маслом и медом. Она не успокаивалась, пока я не съедал или не выпивал, что бы после этого ни случалось. Я уже не различал электрический и дневной свет, не знал день сейчас или ночь и должен был спрашивать Ирину.
Под конец второго дня у меня остановилось сердце.
Понимаю, что на самом деле оно не остановилось, иначе бы я умер, но ощущение было такое, самое отвратительное ощущение, какое мне пришлось когда-либо пережить. Вокруг все потемнело, широко открытым ртом я хватал воздух, воздух, воздух, — но воздуха не было, я прижал мокрые руки к мокрой груди, и последнее, что я еще помню, — мое тело скрутило, и я захрипел: «Помогите… помогите… помогите…»