Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 15 из 90

{16}. Чаще отдавали дворовых в солдаты; наказание это приводило в ужас всех молодых людей; лучше хотели остаться крепостными, нежели идти в солдаты.

Сашу сцены эти поражали глубоко. Он отдавал несчастному все, чем только мог распорядиться.

Глава 5. Корчева1816–1818

О колыбель моих

Первоначальных лет!{1}

Поздней осенью переехали мы из Карповки в Корчеву{2}. В то время это был небольшой городок, чуть не деревня, на берегу Волги, в сосновом лесу. Его две улицы с набережной пересекались переулками и были застроены деревянными домиками. Широкая площадь, поросшая травой и цветами, по которой мирно паслись гуси, иногда корова, свинья с поросятами, простиралась до Волги. На площади стоял (и теперь стоит) каменный собор, довольно красивой архитектуры, и тянулись ряды низеньких деревянных лавок с незатейливыми товарами. С одной стороны Корчевы течет речка, впадающая в Волгу. Летом на этой речке всегда можно было видеть ребятишек, бродящих по пояс в воде или играющих на берегу в бабки и в камушки, а зимой катающихся по льду. Большой паром по Волге соединял город с противоположным берегом — низким и пустынным. Там близ реки стояла сторожка, а в стороне деревня Машковичи. Пока мы жили в Карповке, батюшка выстроил в Корчеве дом, отличавшийся от прочих домов величиной и красивостью. Он стоял на углу средней улицы, занимая с надворными строениями третью часть вдоль улицы и весь квартал по переулку. Новый дом соединялся с флигелем галереей, одна стена которой была из стекол в переплетах, как в оранжереях. Вся эта перспектива заканчивалась террасою в сад, с березовыми аллеями, куртинами, лужайками, душистыми кустарниками. За садом шел огород, отделявшийся от огорода корчевского протоиерея, отца Иоанна, ивовым плетнем; огород отца Иоанна отделялся таким же плетнем от огорода тетушки Лизаветы Петровны, за которым виднелись гряды огурцов и капусты мещанина Морковкина, а за ними ряд пестрых огородов. Широкий двор оканчивался надворными строениями, колодцем и кухней с людскими.

В новом доме было до пятнадцати комнат больших, просторных; но так как многие из них были еще не отделаны, то меня и брата с няньками и подняньками поместили во флигеле, там я устроилась с моими игрушками в бывшем кабинете моего отца, подле итальянского окна; перед ним росли две развесистые березы и густой куст шиповника, перепутанный с малиной; летом около этого куста летало пропасть пчел и бабочек.

Когда мы приехали из Карповки, дорожки сада были усеяны опавшими листьями; легкий снежок то выпадал, то таял; сороки прыгали по сырой земле, трещали обломленными прутьями; синицы стадами опускались на мелкий снежок и клевали его. Мне принесли пару синиц в клетке, но они так злобно щипались, когда трогали клетку, что я от них отказалась. Я тосковала по деревне; чтобы развлечь меня, подарили мне большой деревянный домик, с окнами в переплетах, с широкой дверью на петлях; крыша с трубами двумя скатами спускалась по обе стороны. В домике сидела маленькая желтая собачка, Валька, тихая, ласковая… Я ее полюбила, играла с ней и кормила по нескольку раз в день. Валька утешала меня недолго; она заболела, перестала есть и не вылезала из домика. Я так плакала, глядя на Вальку, что ее унесли, когда меня не было в детской, и я ее больше не видала. Собачку в домике заменили куклой и положили туда вместо печки изразец с пустотою внутри, чтобы кукла не озябла. Мне захотелось печку вытопить — это строго запретили; несмотря на запрещение, мысль протопить печку меня не покидала. Однажды вечером, улучивши минуту, когда в комнате никого не было, я наложила в изразец лучинок и бумаги, зажгла на свечке лучинку и затопила печку. К ужасу моему, дым пошел не в трубу, как я предполагала, а повалил в окна и дверь — и показался огонь. Я схватила лежавший на стуле платок и накинула его на пылавший домик, платок вспыхнул, я закричала; на крик мой вбежала Петровна, ахнула и ведром воды залила пожар, но не залила своего гнева.

— Такие-то ты штуки выкидываешь, — напустилась она на меня, — неслух своебычный, дом чуть не спалила, ничто тебе, что часто за уши дерут, попробуй хорониться ко мне под кровать, руками выдам, будет тебе дёрка.

Я знала, что ничего этого не будет, и радовалась, что пожар затушен. Домик пострадал немного. Старушка втихомолку отдала его в столярную, и он пошел заново.

Игрушки занимали меня недолго, я любила больше игрушек перечитывать свое «Золотое зеркало», пересматривать картинки и слушать сказки. Сказки у нас отлично рассказывал двенадцатилетний дворовый мальчик Володька и четырнадцатилетняя девочка Сонька, купленная у соседей Карабановых из-за Волги. Долгими зимними вечерами мы с братом, уместившись в глубоких сафьянных креслах подле столика, часто слушали, как Володька и Сонька, сидя у наших ног на скамеечках, поочередно говорили сказки так живо, что казалось, передо мной по щучьему веленью ведра идут с водой на гору, дурак завязывает тряпицей лоб, на котором горит звезда, влепленная поцелуем царевны, баба-яга едет в ступе, избушка вертится на курьих ножках, жар-птица крадет золотые яблоки. Цари, лисицы, волки крылатые, богатыри, разбойники, хрустальные дворцы проходили перед моим воображением как живые и долго держали меня в волшебном мире сказок.

Володька был человек с многосторонними талантами. Кроме сказок, он бойко катался колесом, подолгу стоял вверх ногами и даже мог пройтиться на руках довольно далеко; клеил отличных змеев с трещоткой под длиннейшим мочальным хвостом. С каким наслаждением, бывало, спускала я этих змеев во дворе, в поле, на берегу Волги. Бежишь против ветра, только сердце замирает, да молишь бога, чтобы змей поднялся под небеса, и, распуская понемногу клубок толстых ниток, ничего не видишь, кроме змея, а змей, величественно размахивая хвостом, поднимается все выше, выше, как темная точка становится в высоте и держится там, едва колеблясь; в восторге не спуская глаз с этой точки, только снаравливаешь да подергиваешь нитку, чтобы змей держался под облаками да, сорвавшись, не залетел за тридевять земель в тридесятое царство.

Пока не наступила зима, матушка вздумала посетить свою свекровь, тогда жившую еще в Шаблыкине. Мы поехали на своих лошадях в коляске, с горничной Аннушкой и старым дворецким Кондратьем Ермолаевым. Под Корчевой переплыли Волгу на пароме и по обнаженным полям и лесам под серым небом, грозившим дождем и снегом, добрались до реки Медведицы. У берега качался небольшой плот, привязанный толстым канатом к двум врытым в землю столбам. Мы вышли из коляски и по перекинутой с берега доске перешли на плот. Дул холодный ветер, река волновалась, плот покачивался. Два перевозчика отвязали его и засучив рукава стали тянуть к себе канат, укрепленный также и на противоположном берегу. Плот поплыл. Через несколько минут мы сошли на берег. Так же благополучно переправлена была и коляска. К вечеру пошел дождь, дорога сделалась грязна, ночевали мы в селе Ильинском, попали на посиделки. Толпа крестьянских девушек в нарядных сарафанах и повязках с поднизями сидели крутом стен на лавках, пряли и пели песни. Избу освещала лучина, ущемленная в железную расщепленную пластинку, вделанную в деревянную палку с подножкой. Лучина, догорая, перегибалась и, дымясь, падала в подставленную плошку с водою, новая с треском ярко вспыхивала. Хозяйка в растопленной печи готовила ужин. Утомленная дорогой, убаюканная песнями, согретая теплотою печи и горевшей лучины, я заснула на лавке и пробудилась только утром, когда Аннушка стала укладывать меня на подушки в коляску. Утро было ясное и холодное. С правой стороны экипажа как зеркало светилось широкое озеро.

Это было мое первое дальнее путешествие.

К вечеру мы прибыли в Шаблыкино. В зале нас встретила сестра моего отца Прасковья Ивановна. Бабушка была уже в постели. Когда матушка, пообогревшись, пошла к ней, то приказала мне по комнатам не бегать, громко не говорить, а сидеть смирно на одном месте. Я оробела и тихонько уселась в зале на стул. Спустя полчаса пришла моя мать, повела меня за руку к бабушке, по пути сказала, чтобы я поцеловала у нее ручку и не плакала.

Меня приподняли к бабушке на кровать.

— Ни на кого из вас не похожа, — сказала она, рассматривая меня.

— Имеет сходство с вами, — заметила тетушка почтительно.

Бабушка отрицательно покачала головой. Я едва удерживалась от слез. Она заметила это и, обращаясь к матушке, сказала: «Наташа, никак она у тебя плакса, сбирается реветь».

Мера терпенья моего лопнула — я заревела.

— Несите ее вон, — приказала бабушка, — пускай ревет сколько хочет в диванной.

Диванную предоставили в наше распоряжение. Там меня напоили чаем с кашинскими беседками[42] и уложили в пуховики. Я не слыхала, как пришла матушка, и проснулась, когда она еще спала.

Сквозь щели в ставнях протянулись светло-пыльной полосою солнечные лучи.

Я заметила, что в этих полосах все пылинки двигаются, а на пол не падают, и заготовила вопрос: «отчего?» Потом стала рассматривать горку с саксонскими фарфоровыми куколками, диван и кресла, окрашенные в белую краску с золочеными узорами на спинках и ручках, обитые зеленым штофом.

Как только матушка проснулась, я тотчас задала ей вопрос о пылинках. Она велела мне о пылинках не заботиться, а думать о том, как бы бабушке угодить и не реветь при ней; бабушка ребячьего крика терпеть не может, говорила она Аннушке, умывая и одевая меня, дети ей надоедают. Бабушка была в этот день ко мне ласковее. Но, несмотря на ласки и угощение, строгая система всего дома, барственная важность бабушки, окружавшая ее рабская почтительность и всеобщая стесненность безотчетно мною чувствовались; мне было вольнее в комнате у слепого деда. Сверх всего мне казалось, что нас не так любят, как надобно, и иногда замечала, что у матери моей заплаканы глаза.

Обратный путь наш совершился тем же порядком, но погода была еще хуже и поездка мучительнее.