На этих вечеринках веселились не по приказу — не для других, а каждый для других столько же, сколько и для себя.
Говоря о святках, вспомнился мне слышанный мною от отца странный случай, бывший с его матерью. Однажды приехала она погостить к моему отцу в Корчеву, который в то время занимал должность исправника. Под надзором его содержался подсудимый помещик Алексей Петрович Бем, за то что в пылу гнева засек до смерти ямщика, который прокатил его не так бешено, как ему хотелось. Бем был человек молодой, богатый, красивый, довольно образованный, но необузданный удалец, какие нередко встречались в те времена. Удальство и разгул тогда вменялись в достоинство; шумные удовольствия, выходки очертя голову считались делом не только что обыкновенным, но доставляли своего рода славу и давали вес. Этим потоком удальства и жаждой разгульной славы увлекалось множество молодежи, к их числу принадлежал и Бем. Его наслаждением было, одевшись ямщиком, стоя на телеге, сломя голову нестись на бешеной тройке до тех пор, пока она ложилась в лоск.
Отец мой не стеснял Бема, даже принимал у себя в доме. Бабушка это знала и предварительно сказала ему, чтобы разбойник, как она называла Бема, не показывал глаз, пока она у него гостит. Отец так и распорядился. Когда бабушка собралась уезжать, что-то остановило ее. Отдохнувши после обеда, она вышла в гостиную, спустя несколько минут в гостиную вошел высокий молодой человек с умными черными глазами. Взглянувши на него, бабушка обомлела. На святках она гадала о судьбе своей любимой дочери Като в зеркала, наведенные одно на другое, и ей показался тот самый брюнет, который вошел в гостиную. Это был Бем. Он слышал, что старушка уехала, и пришел навестить отца моего. Смущение бабушки он отнес к ее предубеждению против него; не смея ни рекомендоваться, ни выйти вон, он молча поклонился, сел в кресло, из вежливости вступил в разговор и так заинтересовал старушку, что когда вошел батюшка и при виде Бема, растерявшись, отрекомендовал его матери, то она, к изумлению его, ответила довольно приветливо. Вечером бабушка рассказала отцу моему о своем видении в зеркале и смеясь добавила: «Ну, статочное ли дело, чтобы моя Като вышла замуж за каторжного, вероятно, его черные глаза ввели меня в заблуждение».
Нездоровье удержало бабушку в Корчеве еще недели на две; Бем продолжал бывать, а накануне их отъезда Като тайно обвенчалась с Бемом. Спустя несколько месяцев она уехала с ним на поселенье в Сибирь и по прошествии двух лет возвратилась к матери с своей приданой горничной Дарьей Трофимовной, беременная и в злой чахотке. Разрешившись, вместе с младенцем окончила жизнь.
В Сибири Бем вел привычную разгульную жизнь, пьяный бил, тиранил, унижал жену и довел ее до гроба.
Однажды, когда после праздников мы перешли к обычному образу жизни, сидела я вечером на обеденном столе в столовой и рассматривала географические карточки; на каждой карточке было начерчено какое-нибудь государство и нарисован главный город его. Мать моя сидела подле стола с работою и говорила мне, что все эти города построены на той же земле, на которой стоит и наша Корчева. «А на чем стоит земля?» — спросила я. «Земля ни на чем не стоит, — отвечала мне мать, — она круглая, как яблоко, и беспрерывно летит и вертится в воздушном пространстве, от этого у нас бывает то день, то ночь, то лето, то зима», — и, взявши яблоко, повертывая его перед свечой, старалась пояснить мне движение земли вокруг самой себя и вокруг солнца.
— Как же мы не свалимся с земли, когда повернемся вниз головой? — спросила я встревоженным голосом. Сколько ни старалась мать объяснить мне, отчего мы не сваливаемся, я ничего не понимала, а все больше и больше приходила в волнение. В воображении моем рисовалось мрачное, бесконечное пространство, среди него, как светлая точка, — солнце, перед этой светлой точкой наш земной шар вместе с нами с одуревающею быстротой вертится и несется без остановки и мы того и гляди полетим с него в бездонную пропасть.
Это представление, усилие понять, отчего мы не слетим с земли, обращаясь головою вниз, страх, чтобы как-нибудь не свалиться, до того раздражили меня, что я расплакалась. Мать, глядя на мою тревогу и волнение, так же как и другие находившиеся тут же в комнате, не могла удержаться от смеха и, успокоивая меня, вместе с тем хохотала. Это довело меня до исступления, до болезни.
Тяжелы детские слезы! Детским горем шутить опасно.
Когда наступила оттепель, я с радостным волнением следила за переменами, совершавшимися в природе. Грачи прилетели, говорили мне, жаворонков видели. Солнце светило все ярче и горячее в полдень, с крыш текла вода, ледяные сосульки, пригретые солнцем, ломались и с треском летели вниз, наст в саду проваливался, по улицам и во дворе журчали лужи. Когда на Волге тронулся лед, нас, закутавши, взяли посмотреть, как лед идет; на берегу стояла толпа народа. Сплошная масса льда с глухим шумом медленно двигалась, льдины, набегая друг на друга, с треском ломались, дробились и погружались в воду. С реки дул пронзительный ветер, мы передрогли, и нас унесли домой. Я каждый день наведывалась, что делается на Волге. Вскоре мне донесли, что лед валом валит, что пронеслись бревна, доски, изломанная лодка, собака желтая лаяла со льдины; спустя немного времени услыхала, что по Волге идет сало, — затем Волга разлилась, затопила противоположный берег, сторожку и озерник. Озерником назывался большой поемный луг под Корчевой, на котором вода, сбывая, удерживалась в ложбинках, образуя озерки. Отец мой каждый год снимал озерник от города, под сенокос. Погода теплела — нас выпустили побегать по двору, поспускать по луже бумажные кораблики, порвать молоденькой красноватой травки.
Около Петрова дня озерник был весь в цветах и трава по пояс. Начался сенокос. На озернике раскинули две палатки: одну меблировали для господ, другую устроили для прислуги и хозяйства. Вся прислуга наша от раннего утра до поздней ночи была на сенокосе.
Мы также с утра приезжали на озерник и там пили чай. Вблизи рыбаки ловили рыбу, мы покупали у них стерлядей, налимов, щук — голубое перо. Тут же варили уху и обедали, а вокруг нас, под сверкающими косами косарей, правильными рядами падала густая, ароматная трава. Мы с братом маленькими граблями ворошили и гребли сено вместе с нашими горничными девушками, а больше валялись в душистых копнах. Закатывалось солнце — свежело, работалось легче, скошенной травой и цветами пахло сильнее. В палатках зажигались свечи, кипел самовар — мы пили чай, ужинали, и нас увозили домой полусонными.
Летом родители мои услыхали, что помещики Рудаковы, жившие верстах в двенадцати от Корчевы, в сельце Шагарове, взяли к своим детям учителя, старого француза, Оливье. Находясь в дружеских отношениях с этим семейством, они условились, чтобы я жила у них и вместе с их детьми, больше или меньше подходившими к моему возрасту, училась у Оливье. Как теперь вижу их большой деревянный дом на берегу Волги, с просторными комнатами, чайную с итальянским окном, а над ней, вроде антресолей, низенькую комнатку, с полукруглым окном до пола, возле которого я любила, сидя на полу, играть в куклы с моей подругой Фанни и есть поджаренные тыквенные зерна. Помещики Шагарова — тип старинных, добрых, честных владельцев — были любимы и уважаемы как своими подданными, так и всеми, кто только их знал. У них все было просто, все отзывалось довольством и радушием. Многочисленная семья красивых, здоровых детей росла на свободе, под надзором разумной матери и преданных, простосердечных русских нянек. Оливье был первый иностранец в их доме, и того продержали недолго, мы у него ничему не выучились — должно быть, он и сам ничего не знал. В памяти у меня осталось от Оливье его названье, рыжий, щетинистый парик и беспрерывная воркотня; зато довольно ясно помню, как мы с няньками гуляли по песчаному берегу Волги, ходили в лес за грибами и ягодами, как няньки утрами кормили нас горячими сочнями с свежим творогом, драченами и яичницами; помню, как почтенная мать этого семейства, Катерина Калинишна, ласкала меня наравне с своими детьми.
Осенью поместили меня в другое семейство учиться танцевать. То были люди богатые, из аристократии. Они взяли из Москвы танцмейстера к своим четырем дочерям и к жившим у них трем или четырем девочкам родственницам, учившимся вместе с их детьми у жившей у них гувернантки. Строгий порядок, выдержка детей, постоянно французский язык навели на меня уныние. Я робко смотрела на все, робко проходила гостиной, где хозяйка дома, сидя на шелковом диване, подобострастно окруженная бедными приживалками, величественно принимала посетителей из нашего маленького городка. От всего веяло равнодушием и гнетущими благодеяниями. Я это безотчетно чувствовала и тосковала, как вольная птица в дорогой клетке. Каждый вечер, под игру двух скрипок, мы усердно выделывали chassées en avant и chassées en arrière[44]. К торжественным дням из нас устраивали балеты.
На рождество меня взяли домой, да так и оставили до пансиона.
Дома я увидала новое лицо: румяного, веселого, лысого старичка, — художника-живописца. Его привез откуда-то мой отец и с ним много картин, писанных масляными красками. Называли его Федором Ивановичем. После живописи главной заботой Федора Ивановича было сохранение и укрепление здоровья; для этого он считал первым условием веселое расположение духа, много движенья и простую, легко перевариваемую пищу. Часто утрами из его студии доносилась веселая плясовая песня; как только мы с братом это слышали, тотчас подкрадывались к его двери и сквозь скважинку дверного замка любовались, как он, отодвинувши в сторону мольберт и палитру, пляшет среди комнаты, выражая пантомимой содержание песни.
За обедом ему подавали каждый день гречневую кашу и овсяный кисель с молоком. Вечерами он просил мать мою сыграть на фортепьянах плясовую, и лишь только раздавалась песня:
Как у наших у ворот
Стоял девок хоровод, —