Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 20 из 90

повесить на фонаре m-eur Прово, — насилу спасла его Лизавета Ивановна»{3}. Если случалось Саше рассказывать при Егоре Ивановиче, как во Франции народ все бил, ломал, бросал, то Егор Иванович всегда добавлял: «Вот бы тебе тогда туда, то-то бы ты обрадовался, помог бы ломать, швырять, исковеркал бы все почище ихнего».

Саша любил слушать рассказы больше игрушек. Игрушки своей безответностию скоро надоедали ему, читал он еще плохо. Если ему нечего было слушать, он охотнее игрушек играл с большой, польской породы, собакой Бертой, ездил на ней верхом, запрягал ее в повозочку или бегал с ней вперегонку по комнатам. Случалось нам бегать и втроем. Когда меня увозили от Яковлевых, Саша, оставаясь одиноким, начинал капризничать и приставать, чтобы меня опять привезли к ним. Это не всегда было возможно. Матушка желала, чтобы я оставалась больше у княгини, где меня любили для меня и забавлялись моим детским болтаньем, особенно две княжны Хованские и молодые Голохвастовы. Они называли меня «диким ребенком» и из Татьяны перекрестили в «Темиры». Темирой я называлась так долго, что несколько времени считала это названье своим настоящим именем. Теперь это смешно, и кого же станут называть «Темирой», «Пленирой», а тогда это было в ходу{4}.

Все они были еще так молоды, что, играя с ребенком, сами становились детьми, особенно меньшой сын Елизаветы Алексеевны Голохвастовой — Николай Павлович.

Дом Голохвастовых, отделенный одним садом от двора княжны Анны Борисовны Мещерской, стоял глубоко во дворе[46]. Он был обращон фасадом на Тверской бульвар, а противоположной стороною в сад. Комнаты в нем были велики и роскошно убраны. Мне больше всех нравилась диванная яхонтового цвета, с рисованною гирляндою цветов вместо багетки. Мебель в ней темно-красного дерева, на гибких пружинах, была обита шелковым штофом лимонного цвета; из такого же штофа были повешены на окнах занавеси. Среди продольной, внутренней стены выступал белый мраморный камин, а над ним — большое зеркало в бронзовой раме. В этой диванной Елизавета Алексеевна постоянно сидела, изредка принимала посетителей или, лежа на диване, читала книгу. До кончины своей она сохранила следы замечательной красоты, исполненной благородства, и блестящий ум, просвещенный сколько образованием, столько, если еще не больше, многосторонним чтением и беседой с людьми, выступавшими из ряда вон. При большом состоянии она вела образ жизни самый уединенный, круг знакомства был до крайности ограничен, сама она почти никуда не выезжала, кроме родных, — и тех посещала чрезвычайно редко. В их богато убранных комнатах царствовала большею частью глубокая тишина и было как-то пусто и беззвучно. При Елизавете Алексеевне постоянно находилась молоденькая дочь ее Наталья Павловна — всегда с книгой или с работой, тихая, скромная, сдержанная; она прекрасными черными глазами, откровенным, добродушным взором напоминала брата своего — Николая Павловича.

Николай Павлович — высокий брюнет — мог бы назваться довольно стройным, если бы его движениям не мешал недостаток в ступне. Он родился хромым и ходил, опираясь на толстую трость. Старший брат его, Дмитрий Павлович, составлял совершенную противоположность как с ним, так и с сестрою. Высокий, стройный блондин, с легким золотистым отливом волос, он напоминал мать свою сколько правильными чертами лица и выражением достоинства и спокойствия, столько же и характером; насколько брат его любил общество, настолько он был далек от него. «Жизнь Дмитрия Павловича была рядом успехов и наград»{5}, — сказал о нем Саша, проводя параллель между обоими братьями; он много читал, умно рассуждал, благоразумно действовал, но чувствовалось, что чего-то недостает — он слишком помнил всегда себя. Брат же его, энергичный, страстный, легкомысленный, добродушный до бесконечности, кажется и не думал никогда о себе, да, кстати, и о других мало заботился. Мать их, как и все Яковлевы этой генеалогической отрасли, исполненная аристократизма, полагала, что сыновей ее достойны невесты только высокого рода и богатства, по крайней мере равного их богатству.

Несмотря на это, Николай Павлович рано и против воли матери тихонько женился на бедной, но прелестной молодой девушке. Брак этот так огорчил Елизавету Алексеевну, что она занемогла и в скором времени окончила жизнь. Перед смертию приняла сына, но невестки видеть не захотела.

По смерти матери молодые Голохвастовы разделились: Наталья Павловна вышла замуж за Николая Васильевича Шатилова и вскоре скончалась, оставивши малюток, сына и дочь. Дмитрий Павлович уехал заграницу, а Николай Павлович стал устроиваться в Москве. Он купил дом, великолепно его убрал, роскошно рядил жену и детей. Мать жены своей и старшую сестру ее, вдову с тремя детьми, поместил у себя в нижнем этаже. Сделал множество знакомств и стал давать балы, спектакли, обеды. Дом его был всегда полон посетителей, танцующей молодежи, любителей хороших обедов и даже высшей аристократии. В это блестящее время его жизни я иногда бывала у них с Сашей и Луизой Ивановной — она была кума Николая Павловича и много способствовала примирению с ним его дядей. Несколько лет кряду Николай Павлович жил точно отыскивая, как бы прожить свое состояние, и, наконец, несмотря на красавицу жену и на пять человек прелестных детей, разорился на танцовщицу, не стоившую развязать ленточку у башмака его жены. Именье их описали, жена умерла, дом распадался, все это сделалось с поразительною быстротою. Запутываясь в долгах и процентах, он стал продавать вещи, мебель, вырубил сад, чтобы топить печи в доме, продал дом и небольшую подмосковную. Сыновья его поступили на службу, дочери разместились по родственным домам. Что было на душе Николая Павловича, знает один бог, наружно же он не унывал, весело разъезжал по родным и знакомым, иногда навещал и нас, я была тогда уже замужем и имела детей; несмотря на это, он по-старому звал меня диким ребенком и Темирой, рассказывал новости, шутя говорил анекдоты, нередко им же самим сочиненные. Жизнь свою он окончил в 1846 году на даче двоюродного брата своего, мгновенно, разговаривая с ним.

Пока Николай Павлович устроивался и разорялся, Дмитрий Павлович осмотрел Европу, привез в Россию множество лучших произведений иностранных литератур, планы ферм и конского завода, англичанина берейтора, ньюфаундлендских собак, из них дал по собаке дядям. У Ивана Алексеевича это был известный Макбет; сверх того, по поручению Ивана Алексеевича привез большой ящик французских и немецких книг для Саши. Морем доставили Дмитрию Павловичу земледельческие машины и машину для орошения полей. Он занялся устройством хозяйства в своем подмосковном именье — Покровском, обсеял поля клевером, развел породистых лошадей и коров — наконец женился на небогатой девушке; я не знала ее, но слышала, что она была умна и основательна.

В 1831 году, по желанию князя Сергея Михайловича Голицына, бывшего попечителем московского учебного округа{6}, Дмитрий Павлович назначен был его помощником. Общий голос того времени был тот, что он ввел в управление университета много формализма. Об этом упоминается в записках Анненкова, Белинского и др.{7}.

Место князя Голицына заступил граф Сергей Григорьевич Строганов; положение университета при нем совершенно изменилось. Будучи либерален, он отстаивал права его, защищал от полицейских притеснений, старался поднять в глазах государя императора и облагораживал его. Время управления графа было одно из цветущих эпох Московского университета. При графе Сергее Григорьевиче университет изменился от здания и аудитории до профессоров и объема преподавания. Последнему очень способствовало то, что из-за границы возвратилось много новых молодых профессоров, из числа которых были люди чрезвычайно талантливые, с светлым направлением. Они имели громадное влияние на студентов и на общество, посещавшее их популярные чтения, так же как и посредством студентов, вносивших свежие понятия из аудитории в свои семейства. Как этим профессорам, так и графу Сергею Григорьевичу Строганову, поддерживавшему их, многим обязаны и университет и русское общество.

В 1847 году граф Строганов оставил университет. Место его занял Дмитрий Павлович Голохвастов, но оставался на нем недолго. В 1849 году он вышел в отставку, сколько я помню, по начинавшейся у него болезни, вместе с этим он хотел отдохнуть от служебных дел среди семьи, сельского хозяйства и книг; но суждено было иначе: после отставки он жил уже недолго.

Как слышно, дети Дмитрия Павловича достойно пользуются состоянием, оставленным их отцом. Я вспоминаю о Дмитрии Павловиче с чувством дружеским, с которым и он всегда был расположен ко мне и что не раз выражал не только словами, но и делом. Под холодным формализмом, в чем как бы упрекают его, который, вероятно, он считал долгом, предписанным службою, у него билось сердце честное и не без теплоты.

Глава 7. Пансион1820–1824

Я проснулась рано. На душе было тяжело. Меня везли в Москву в пансион, а брата моего на житье в Тульскую губернию, к дяде Александру Ивановичу, в его именье, сельцо Чертовое, лежавшее верстах в тридцати от Тулы. Это было весной, деревья только что покрылись листочками. Одевшись по-дорожному, я обежала дом и сад, простилась с любимыми местами. Все для меня получило большую цену и как бы новую прелесть. В столовой Аннушка укладывала ящики и увязывала чемоданы. Я дала ей уложить несколько игрушек, ящичек с красками и любимые книжки. В доме была тишина. Все еще спали. Как только встала матушка — дом оживился, прислуга засуетилась, послышался говор. В зале готовили чай, завтрак, во двор таскали поклажу; коляска, запряженная четверкой, стояла у крыльца, сзади экипажа подвязывали чемоданы, под козлы ящики, в коляску уложили подушки и мелочь. В комнатах по полу валялись обрывки веревок, клочки сена, — было как-то пусто, нехорошо.

После завтрака я забежала еще раз в детскую, еще раз обняла и поцеловала свою кошку, спавшую покойно в ногах на моей неоправленной постели. Из детской завернула в девичью. Там на сундуке сидела в горе Катерина Петровна, я схватила ее за руку и потащила в залу, где собралась прислуга провожать нас. На минуту все присели на стулья и примолкли. «Пора, — сказала матушка, вставая, — помолимся богу». За нею поднялись все, помолились и стали прощаться. Когда мы с братом подошли к Катерине Петровне, она без слез тяжело опустилась на стул. Мы, рыдая, повисли у нее на шее. По отъезде нашем она потеряла всю свою энергию, за каждым хорошим блюдом кушанья задумывалась, вздыхала, говорила, как бы отвечая на свою мысль, чай, голоднехоньки! И нередко блюдо оставалось нетронутым. После нас она прожила недолго. Умерла с тоски. В слезах мы сели в коляску. Экипаж тронулся, тихо съехал со двора и рысцой покатил улицами Корчевы; смотря на проходящих, я думала: «Счастливые, счастливые — их никуда не везут», — и украдкой отирала слезы.