Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 22 из 90

— Балуйте его, балуйте больше, — с сердцем сказала Луиза Ивановна, — он кому-нибудь голову свернет.

Вырвавшись из рук отца, Саша подбежал ко мне, я заплакала, он робко посмотрел на меня, попробовал взять за руку, я не отнимала руки, он наклонился и поцеловал ее. И как старался он потом загладить свою неосторожность! Когда мы пришли в детскую, он с неребяческой нежностью подавал мне игрушки и смотрел, как я ими играю; то говорил матери: «Попотчевайте Танхен тем-то или тем, и меня вместе с нею», или: «Я подарю Танхен эту книжку — она ее любит».

Чтобы изгладить из души Саши следы горького события, сенатор привез волшебный фонарь и китайский фейерверк. Не показывая никому, он отдал их Карлу Ивановичу и приказал ему вечером приготовить представление. После чая сенатор сказал Саше, что в кабинете его ждет зачем-то Кало. Предвидя что-нибудь интересное, от нетерпения у Саши заблестели глаза, он вскочил с дивана и направился к двери, за ним двинулись все остальные.

В дверях кабинета нас встретил церемониально Карл Иванович. В кабинете было темно, только что мы вступили в темноту, дверь затворилась, раздался легкий треск и в глубине комнаты завертелся круг из разноцветных огней; переливаясь, он то втягивался в центр, то быстро выбегал из него, принимая разнообразные сочетания цветов и форм. Это был китайский фейерверк, привезенный для окончательного излечения Шушки от следов испуга.

После фейерверка Карл Иванович пригласил почтенную публику присутствовать при представлении волшебных картин.

В темноте показался огонек и осветил фонарик. На растянутой по стене белой простыне образовалось светлое пятно.

Что-то явится в этих лучах света из выпуклого стекла? Вот выступает слон точно живой, он то увеличивается, то уменьшается, то пройдет вверх головой, то вверх ногами, чего живому слону и не сделать никогда. Проходят китайцы, японцы, индийцы, черные арабы двигаются и дерутся, — как весело было смотреть на это общество и вверх ногами и вверх головой! как весело было смотреть на Карла Ивановича, который представлял их в лицах и говорил за них!

Лев Алексеевич не меньше нас утешается; Иван Алексеевич с обычным хладнокровием и остротой делает замечания. Представление кончается. Вносят свечи. Сенатор передает Саше в полное владение и фейерверк, и волшебный фонарь, и ящичек стекол с разрисованными на них фигурами. Мы идем спать. Иван Алексеевич дает нам на сон грядущий по крымскому яблоку. Сенатор уезжает со двора. В доме — тишина.

Приходят святки. Карл Иванович каждый день придумывал какое-нибудь новое увеселение. На Новый год он устраивает маскарад в большой зале нижнего этажа — зала эта всю зиму была не топлена и заперта. Ее тепло протопили, убрали цветами и транспарантами, осветили люстрами. Вся молодая комнатная прислуга, мужская и женская, закостюмировалась турками, пастушками, маркизами. Придумывали костюм для Саши.

— Оденьте Сашу купидоном, — сказала я, вспомнивши, что когда я училась танцевать в доме наших корчевских соседей, то в торжественные дни устроивали из нас, детей, балеты, в которых мы представляли собою купидонов. Для этой роли надевали на нас планшевого цвета панталонцы, белые коротенькие юбочки и на головы венки из розанов.

Саше предложение мое понравилось. Он настоял, чтобы его одели купидоном, и когда он был совсем готов, в венке, с колчаном и луком за плечами, работы Карла Ивановича, я увидала на уборном столе нитку гранат. Мне показалось, что хорошо бы и гранаты надеть на купидона, и предложила это сделать.

— Помилуй, — сказала Луиза Ивановна, — кто же видал гранаты на купидонах.

— Ну так что ж, что не видали, — серьезно заметил Саша, — пускай увидят на мне. Хочу надеть гранаты непременно.

В дверях залы нас встретил Карл Иванович в турецком костюме, сиявшем фольгой и блестками. За ним приветствовала блестящая, пестрая толпа масок и проводила на приготовленные кресла, поставленные на богатом ковре, окруженном деревьями, цветами и разноцветными фонариками. Когда мы сели, заиграл орган, мальчики, одетые арапами, поднесли нам фрукты и конфекты. Маски начали танцевать. Великолепный вечер завершился комнатным фейерверком.

Праздник в долго не топленной зале и легких костюмах не сошел с рук даром. На другой день маскарада у Саши и у меня показался сильный жар. Его перевели из нижнего этажа наверх в диванную, подле спальной отца, уложили на широкий, длинный диван, обитый зеленым штофом, и опустили на окнах занавеси. Меня поместили в уборной Луизы Ивановны. Весь дом впал в тревогу и суету. Больше всех был расстроен Карл Иванович, считая себя виновником болезни своего любимца — Шушки. Оказался коклюш.

У меня припадки болезни были легче, нежели у Саши. Доктор приезжал утром и вечером. Иван Алексеевич сам давал Саше лекарства. Комнаты натопили нестерпимо. Саша впал в страшную тоску, сколько от коклюша, столько же от жара в комнате, от всеобщего смущенья и излишнего ухаживанья. Он выводил всех из терпенья капризами, катался по дивану, ничего не хотел ни есть, ни пить, ни принимать лекарства. Чтобы развеселить его и успокоить, попробовали перевести наверх и меня, и положили на противоположный конец длинного дивана. Саша выразил удовольствие по случаю моего прибытия тем, что стал съезжать с своих подушек вдоль дивана, и, приблизившись ко мне, колотил меня ногами. Сколько ни останавливали его, он не унимался, и только когда Луиза Ивановна погрозилась перевести меня обратно вниз, он пообещался не драться, затем согласился принимать лекарство и держать диету, с условием, чтобы и я принимала с ним одно и то же лекарство и держала одну и ту же диету, хотя болезнь моя была далеко не так тяжела, как у него.

Больше всех за Сашей ухаживал Карл Иванович. Он носил его на руках, рассказывал сказки, показывал книжки с картинками, клеил и точил игрушки. Родные Ивана Алексеевича присылали и сами приезжали наведываться о здоровье Шушки. Сенатор привозил ему разные сюрпризы и курьезности. Я вместе с ним пользовалась всеми этими приятностями.

Меня продержали у Ивана Алексеевича с лишком месяц. Больной Саша и слышать не хотел, чтобы меня увезли в пансион.

В это время в Москву наезжали возвратившиеся с полей битв генералы и офицеры. Некоторые из них были сослуживцы Ивана Алексеевича и сенатора по Измайловскому полку, а теперь, покрытые славой, участника только что прекратившейся войны. Многие бывали у Яковлевых, иногда обедали, а чаще проводили вечера и засиживались за полночь в кабинете Ивана Алексеевича, рассказывая о событиях этого блестящего времени.

Живя наверху, мы часто присутствовали при этих беседах, и не раз приходилось засыпать на диване за спиною какого-нибудь героя 12-го года.

Что мы с Сашей узнавали из их живых рассказов, того не удавалось после учить ни в одной истории.

Больше всех мы любили слушать Милорадовича и еще больше любили самого его. Нам нравилось его открытое, благородное лицо, приятный взгляд, живой разговор с резкой мимикой и громким смехом, его блестящий мундир, высокий султан на шляпе, звезды на груди, множество крестов на шее. Он иногда снимал кресты и давал нам ими играть. Случалось, что Саша, играя крестами, ронял некоторые на пол, на другой день, убирая комнату, их находили и отсылали к Милорадовичу, который уезжал, не замечая утраты.

Мы слышали, что Милорадовича называли рыцарей без страха, Баярдом, русским Мюратом{1}. Все эти названья мы относили к его храбрости и дивились его геройству.

Не мудрено, что при такой обстановке Саша был отчаянным патриотом и собирался в полк. «Исключительное чувство национальности, — говорил впоследствии Саша, вспоминая об этом времени, — довело меня до неприятного случая. Между посетителями дома Ивана Алексеевича часто бывал граф Кенсона, французский эмигрант и генерал-лейтенант русской службы, отчаянный роялист. Он участвовал на знаменитом празднике, на котором топтали народную кокарду и Мария-Антуанетта пила за погибель революции. Граф Кенсона — высокий, стройный старик — был тип вежливости и изящных манер. На беду, учтивейший из генералов всех русских армий стал при мне говорить о войне: „Да ведь вы, стало быть, сражались против нас?“ — спросил я наивно. „Non, mon petit, non, j'étais dans l'armée russe“[47]. — „Ведь вы француз, а были в нашей армии, не может быть!“

Отец строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил дело: он сказал, обращаясь к моему отцу, что ему нравятся такие патриотические чувства.

Ивану Алексеевичу такие чувства не понравились; по отъезде гостя он задал Саше нагоняй: „Вот что значит, — сказал он, кончая выговоры, — говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору“.

Действительно, это трудно было понять»{2}.

В продолжительную болезнь нашу Саша так привык ко мне, что, когда я уехала в пансион, он тосковал и приставал, чтобы меня привезли обратно.

Увидались мы не скоро.

В конце февраля приехала в Москву тетушка Лизавета Петровна; она остановилась у княгини, и я до весны все праздничные дни проводила с нею.

В конце мая пансионерок распустили на вакацию. Меня взяла княгиня в свою подмосковную деревню Красненьково.

Красненьково простотой своей напоминало Карповку. Запущенный сад с трех сторон окружал деревенский одноэтажный барский дом. Ветки малины, свободно раскинувшиеся в тенистой прохладе сада, с ягодами, врывались в окна гостиной, когда их открывали. За зеленевшим двором тянулись поля ржи и овса, в стороне светился глубокий пруд, в котором, купаясь, я едва не утонула. За прудом синел лес, куда мы ходили по грибы и по ягоды.

Княгиня меня ни в чем не стесняла, я делала что хотела — шалостей за мной водилось мало. Сидя у окна в своей любимой комнате, выходившей окнами во двор, она смотрела, как я играла то в березовой аллее, огибавшей широкий двор, то перед ее окнами катала в повозочке кукол, читала, рисовала. Больше всего забавляло княгиню, как я хлопотала с воробушком, сидевшим у меня в ивовой клеточке: я то кормила его, то поила, то купала в помадной баночке, то укрывала лоскутками.