Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 26 из 90

«…Мы поместились в старом, полуразвалившемся доме, — писал он по приезде в Васильевское. — Подле него дикий, запущенный сад, дорожки в нем заросли лопушником и крапивой, вершины берез покрыты вороньими гнездами; вечерами они с криком прилетают в сад и садятся на деревья. У нас в саду много крупной клубники; садовник кормит меня клубникой, когда прихожу к нему смотреть, как он троит мятную и розовую воду…»

«…Левка принес мне зайца, — сообщал Саша в одном из писем, — я поместил его в чулан, подле моей комнаты, сам кормлю его хлебом, капустой и молоком». После зайца описана была белка, как она, сидя в клетке, бегает по колесу или, севши на задние лапки, покрывается пушистым хвостом. За белкой следовало известие о фальконете. По приезде в Васильевское Иван Алексеевич подарил Саше маленький фальконет и позволил каждый вечер один раз из него выстрелить с плотины, пролегающей через Москву-реку, в присутствии Луизы Ивановны и многочисленной прислуги. Впоследствии этот фальконет разорвало у Саши на руке, не сделавши ему никакого вреда, кроме испуга. «Утрами, — писал он, — я играю на солнце у реки, на площадке белого песка, поросшего подле воды высоким тростником, и в длинной ивовой аллее, идущей по берегу. Смотрю, как купаются деревенские ребята, плавают в лодке, рыбаки ловят рыбу, которую мы у них покупаем. Мне самому хочется покупаться, поплавать в лодке и рыбу половить, папенька не позволяет»{18}.

Иван Алексеевич с семейством прожил в Васильевском до осени.

Вакацию я провела у княгини в Москве

В это лето княгиня часто ездила за город — и меня брала с собою. Мы были в Кунцеве, Разумовском, Кускове, в Косине купались в Святом озере, в Останкине, Царицыне, Нескучном, Архангельском. Гуляли в их обширных садах, осматривали покинутые палаты прежних аристократов. На всем лежала печать роскоши, широкого размаха. Видно было, владельцам и в мысль не приходило, что источники их дохода могут иссякнуть, — а между тем они иссякли, и большая часть богатых имений с их великолепными дворцами, так же как и многие пышные дома в столицах, перешла в руки разбогатевших мещан. Поколение, прошедшее иным путем, усвоило себе не те размеры, не те планы, в которых привольно. Инстинктивно — умаляется величина комнат и увеличивается их число. Уменьшаются окна, понижается потолок в виду выгод и барыша. За экономию света и пространства — украшается фасад, разбивается перед домом цветник, устраивается фонтан — наказание постояльцам и собакам.

Перед внутренними комнатами флигеля княгини был небольшой садик из густых кустарников малины, белой, красной и черной смородины, рассаженных аллеями. Оставаясь дома, большую часть времени я проводила в этих кустах, брала книгу и скамеечку, садилась, где было больше ягод, и читала там. В день моего рождения князь подарил мне несколько томов «Образцовых сочинений». Они возбудили во мне страсть к стихам и декламации. Забившись в кусты, я декламировала баллады Жуковского, оду «Бог» Державина, басни Крылова, Ветрану, Альнаскара и проч., вполовину понимая, вполовину не понимая, беспощадно заедая стихи ягодами{19}. Память у меня была прекрасная: прочитавши несколько раз то, что мне нравилось, я без ошибки говорила наизусть. Когда, вечерами, сбирались к княжнам молодые Голохвастовы и их две подруги Сытины, то нередко заставляли меня говорить стихи. В моей декламации находили огонь и чувство, меня хвалили, мной восхищались, это мне нравилось и поощряло к продолжению моих поэтических упражнений; в голове моей только и вертелось что стихи; наконец увлечение мое дошло до того, что раз, увидавши в окно полный месяц, я забыла о присутствующих и заговорила во всеуслышание:

На темно-голубом эфире

Златая плавала луна…{20}

и проч.

Это показалось всем до того забавным, что меня осыпали похвалами. С этого вечера у меня на каждый случай были готовы стихи. Я с трудом оставила эту привычку.

В конце лета княжна Катерина вышла замуж за полковника Вепрейского и уехала с ним в его брянское именье. С нею отлетело много теплого, оживляющего из дома княгини.

По возвращении Ивана Алексеевича из Васильевского занятия Саши возобновились; но сухое учение стало отталкивать его еще больше после сближения с живою природою. Сверх того, вся атмосфера их дома была тяжела для энергичного мальчика. Ненужные, строптивые заботы о здоровье надоедали. Товарищей не было, рассеяний никаких. Передняя и девичья сделались для него единственными живыми удовольствиями. Там он судил, рядил и знал все секреты. Близкое соприкосновение с прислугой усилило в нем ненависть к рабству и произволу{21}.

Сверх передней и девичьей Саша нашел исход своей скуке в книгах. В нижнем этаже их дома была сложена библиотека из книг большей частью прошедшего столетия. Книги грудами валялись по полу. Саше позволили рыться в них сколько хотел, лишь бы был занят и сидел на месте. Первый прочтенный им роман «Лолота и Фан-фан» привел его в восторг. С легкой руки «Лолоты» он пустился читать без отдыха, без устали романы, путешествия, историю, репертуар театров томов в 50. Раз двадцать перечитал свою любимую пьесу «Свадьбу Фигаро». Под влиянием Фигаро влюбился в восемнадцатилетнюю красивую брюнетку, дочь одного из приятелей Ивана Алексеевича. Когда она входила в комнату, он краснел и не смел подходить к ней. Прочитавши все, что находил по вкусу в заброшенной библиотеке, начал доставать через провизора из аптеки французские романы. И, читая их, последовательно переселялся в различных героев{22}.

Вскоре наслаждением Саши сделался театр. В то время театр находился у Арбатских ворот, в доме Апраксина{23},— недалеко от них, поэтому Иван Алексеевич отпускал его иногда в театр со Львом Алексеевичем, только, к огорчению Саши, сенатор, всегда куда-нибудь торопившийся, увозил его домой до окончания пьесы.

Страсть к чтению у Саши росла с летами, чтение скорее всех уроков развило в нем врожденную способность к языкам — и познакомило с общим образованием своего века. Это было для него очень важно и как для будущего писателя, доставивши обладание авторским слогом, и как для человека, раскрывая перед ним условия нравственного мира. Чтение, развивая его, спасало чистоту души его, предохраняло от порочных увлечений, от пустоты, от бессердечных прихотей и возбуждало негодование против неравномерного распределения благ общественного быта. Последнему много способствовала и исключительность его семейного положения.

Саше было около двенадцати лет, когда он случайно узнал и понял об отношениях своих родителей, что прежде туманно мелькало в разговоре нянек и прислуги, не останавливая его внимания.

Раз он слышал, как Алексей Николаевич Бахметьев и Петр Кириллович Эссен, разговаривая о нем с Иваном Алексеевичем, называли его положение ложным и советовали записать его в военную службу, чтобы скорее вывести в люди, обещая свое содействие. Иван Алексеевич на это возразил, что хочет открыть ему дипломатическую карьеру. «Да разве из военных не выходят люди достойные, — вот хоть бы и мы с тобой», — говорили они.

— Это так, — отвечал Иван Алексеевич, — да я разлюбил все военное.

Грустно рассказывал мне Саша о своем открытии и возмущался тем, что он и мать его стоят в ложном общественном положении{24}.

— Ну, если так, — говорил он со слезами на глазах, — значит, я не завишу ни от отца, ни от общества, — значит, я свободен.

С этого времени Саша стал к отцу холоднее, и, несмотря на то что родные и знакомые Ивана Алексеевича были к нему внимательны, как бы и к законному сыну, он чувствовал себя чуждым в том кругу, в котором был поставлен не по праву, а по обстоятельствам.

Когда же Иван Алексеевич начал капризно ограничивать и сдерживать его, Саша, привыкнувши ничем не стесняться и выполнять свою волю, стал от него отдаляться. Впоследствии у него проявились с отцом разногласия во взглядах и убеждениях, и хотя убеждения Ивана Алексеевича оправдывались на деле, стремления даровитого отрока при каждом удобном случае выступали свежо и полно жизни.

Отклонившись от круга аристократического, Саша приблизился к народу — стал сочувствовать всему лишенному каких бы ни было прав и ставить в укор высшему кругу преимущества, которыми он пользовался исключительно.

Настроение это поддерживалось в нем ропотом прислуги, деспотизмом отца, картиной печального положения крестьян, которое он видал во время своего летнего пребывания в деревне. Злоупотребления приказчиков, управляющих, конторщиков доводили его чуть не до обморока; обращаясь к отцу, он настоятельно просил, чтобы все злоупотребления были уничтожены.

Каждый год, к масленице, приезжали в Москву с оброком крестьяне Ивана Алексеевича из его керенского именья. Оброк они платили не деньгами, а натурой. С огромным обозом муки, крупы, масла, мерзлых свиней, поросят, гусей и прочей живности являлись они на барский двор. Шкун, крестьянин Ивана Алексеевича — на оброке, которому поручалось делать закупки для дома и ревизовать именья, назначался для ревизии и приема керенских съестных запасов вместе с писарем Епифанычем. Саша, слыша, что Шкун при приеме берет с крестьян взятки, сам являлся стеречь сдачу провизии и говорил крестьянам, чтобы они ни Шкуну, и никому ничего не давали. Крестьяне ему кланялись, благодарили, а затем все приказчики и вся дворня объедалась жареными гусями и поросятами. Когда керенский староста, сдавши оброк, являлся к Ивану Алексеевичу и, дрожа от страха, останавливался у дверей в ожидании квитанции в правильной сдаче оброка и барских приказаний, Саша не выходил из комнаты отца в продолжение всей аудиенции и с тем же жаром, с каким защищал от грабежа керенскую провизию, заступался за старосту, когда после трехчасовой, доводящей до истомы, нотации Иван Алексеевич, выдавая квитанцию, за возможные случиться провинности грозился старосте обрить бороду; а староста не помня себя от страха кланялся ему в ноги, умоляя о помиловании.