Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 34 из 90

Он поклонился мне и продолжал говорить с моей мачехой; разговор шел бегло на французском языке. Я не могла в нем принимать участия и молча села у окна.

После обеда Николай Алексеевич — так звали барона — подошел ко мне и спросил, долго ли будет продолжаться моя вакация.

— Я не на вакации, и какая же вакация в мае, — сказала я оскорбленным тоном. — Я совсем вышла из пансиона.

— Извините, — отвечал он, улыбаясь, — я думал, вы еще учитесь.

И увидавши на фортепьянах воланы, спросил, чьи они и умею ли в них я играть.

— Это мои воланы, — сказала я, — я в них играю хорошо.

Он предложил мне поиграть с ним.

Игра началась. Она прерывалась то незатейливым разговором, то молодым смехом, когда падал волан и мы вместе бросались его поднимать.

Кончивши играть, барон ушел в гостиную, я вынула из платья булавку и отметила ею ту ракетку, которою он играл, воткнувши ее в бархатную ручку.

Прощаясь, барон сказал мне: «Приезжайте к нам в воскресенье, у нас есть и воланы, и серсо, и даже мячик».

В прекрасное весеннее утро поехали мы в открытой коляске в Эдимоново. Вблизи усадьбы нас встретили молодые люди. Мы вышли из экипажа и все вместе, пешком, дошли до барского дома. Там мы нашли полковника Зона[68] с женой, умной, ученой аристократкой, двух молодых людей, какую-то даму и девушку лет двадцати четырех, очень недурную собою.

Когда между всеми завязался живой, интересный разговор, в котором ни я, ни старая баронесса участия принимать не могли, она, оставивши с гостями свою компаньонку, вызвала меня на балкон, а оттуда увела в свою комнату, где села в большие кресла отдохнуть, а меня посадила подле себя на диван, и мы завели нехитрую беседу.

Спустя немного времени вошел Николай Алексеевич, взял кресла и сел против меня к столу. Поговоривши с сыном, Настасья Александровна (так звали баронессу) обняла меня, спустила с моих плеч тюлевый белый шарф и, обращаясь к нему, сказала:

— Посмотри-ка, Коля, какие у нее прелестные плечики.

Я вспыхнула. В глазах у меня потемнело и покатились слезы.

Николай Алексеевич в одно мгновение встал с своего места, сел подле меня на диван, дружески взял мою руку, говоря:

— Полноте, что вы за дитя, о чем вы плачете; уверяю вас, я ничего не видал и не вижу, кроме ваших слез.

Мне было и оскорбительно и как будто приятно.

Настасья Александровна, простодушно пошутивши над моими слезами, отдала мне шарф. Я схватила его и, торопливо надевая, несколько раз обернула вокруг шеи, чуть не до рта.

Николай Алексеевич покатился со смеху.

Я надула губы и вырвала у него свою руку.

— На что же это похоже, — сказал он улыбаясь, — вы то плачете, то сердитесь. Лучше утрите ваши глаза да пойдемте в сад. Туда пошли все гулять до обеда, играют там в серсо, в волан, и мы поиграем.

После обеда все расположились пить кофе на широкой террасе, против цветника, полного только что распустившихся белых нарциссов. Я поместилась на нижней ступеньке, любовалась нарциссами и думала, как бы хорошо нарвать из них букет.

Точно в ответ на мою мысль, Николай Алексеевич спросил меня:

— Вы любите нарциссы?

— Очень, — отвечала я.

Он нарвал большой букет, подал мне и позвал меня походить с ним по аллее, прилегавшей к террасе.

Я прижала букет к лицу, как будто для того, чтобы подышать его ароматом, и тихонько поцеловала цветы, в которых, мне казалось, еще сохранилась теплота от прикасавшейся к ним руки его.

В то время я очень дивилась, как это люди находят так много предметов для разговора, и, вступая в аллею, тревожно думала, о чем мне говорить с ним. Николай Алексеевич вывел меня из этого затруднения.

Прохаживаясь со мной по густой аллее из акаций, он стал расспрашивать, чем я занимаюсь, с кем дружна, что я знаю. Я ему рассказала о моей дружбе с Сашей. Откровенно созналась, что почти ничего не знаю, кроме стихов, и проговорила ему столько стихотворений, что он удивился. Серьезно объявила ему, что главное занятие мое — чтение. Выслушав перечень прочитанных мною полезных сочинений о таинственных замках, нежных и гибельных страстях, улыбаясь, советовал бросить этот вредный род чтения, приняться за классиков и историю, а из романов читать Вальтера Скотта. Обещал сделать мне выбор книг и сам их привезти. И, разумеется, ничего не привез, а я продолжала упиваться твореньями Жанлис, Котен, Лафонтена и других романистов того времени.

Дома я поставила нарциссы в стакан с водою и, когда они завяли, высушила и спрятала.

Взаимные посещения стали повторяться. Сверх того, мы съезжались и у соседей.

Дружеское расположение ко мне и внимание Николая Алексеевича увеличивалось. Я принимала их за более сильное чувство, о котором имела подробные сведения, благодаря своему чтению. Я ждала минуты, когда он упадет к ногам моим, в пламенных словах, как Малек-Адель — Матильде, выскажет мне свои чувства и будет умолять о взаимности. Но к ногам моим он не падал, ни о чем не просил, играл со мной в воланы, вальсировал под фортепьяно и давал наставления.

Однажды мы были вместе на именинах у одного помещика-соседа. Около сумерек все пошли посмотреть его роскошную выставку персиковых деревьев. Хозяин, угощая всех персиками, предложил мне самый крупный, румяный персик. Персиковая шпалера отделяла меня от Николая Алексеевича. Я протянула руку сквозь расплетенные ветви и подала ему мой персик. Он взял его, да вполголоса, недовольным тоном сказал:

— Не делайте этого вперед никогда.

Через несколько минут он читал мне строго-назидательную речь об общественных приличиях и сдержанности.

Я слушала безмолвно, глотая слезы, не поднимая глаз.

— Теперь кушайте ваш персик, — продолжал он, отдавая мне его.

— Не хочу, — отвечала я и далеко забросила персик.

— Напрасно, — заметил он равнодушно, — персик очень хорош и, должно быть, вкусен.

— Бог с ним, буду умнее, — возразила я голосом, дрожащим от волнения.

— И прекрасно, а пока пойдемте туда, где и все.

Наставление это читалось мне в цветочной оранжерее, когда из нее все вышли.

Приближалось время коронации{4}. Мачеха моя сбиралась в Москву, чтобы представиться вдовствующей государыне по праву воспитанницы Смольного монастыря, с первым шифром. Так как Иван Алексеевич писал к моему отцу, чтобы отпустил меня к нему в Москву поучиться вместе с Шушкой и посмотреть коронацию, то она и меня брала с собою.

Николай Алексеевич также отправлялся в Москву и приехал проститься с нами. Пока все были в гостиной, я забежала в залу и отрезала от его фуражки два черные шелковые шнурочка, которыми он ее привязывал, чтобы в поле не сорвало ветром с головы. Я надела шнурки себе на шею, застегнувши золотым замочком из двух сложенных рук.

Прощаясь, Николай Алексеевич горячо сжал мне руки, говоря: «Не забывайте меня, ведь вы считаете меня в числе ваших друзей, не правда ли? В Москве мы увидимся, — я буду жить недалеко от вас».

Мы увидались через шесть лет в Твери, в Благородном собрании. Он был женат, я — замужем.

Когда он уехал, я ушла в свою комнату, расплакалась, хотелось упасть в обморок — случай был подходящий, — и не удалось. Поплакавши часа два, занялась разборкою своих вещей, а спустя несколько дней довольно весело укладывалась в дорогу, думая о том, как обрадуется мне Саша; да что за новые учителя; какая это там будет коронация и увижусь ли с Николаем Алексеевичем.

Прежде всего я увидала Москву, Старую Конюшенную с приходом Власия и дом, похожий на фабрику. Сердце у меня сильно билось от нетерпения, когда я торопливо входила по чугунной лестнице в бельэтаж. Перецеловавшись со всеми и не видя Саши, я спросила, где он.

— Он наверху, в маленьком кабинете, берет урок у Ивана Евдокимовича, — отвечали мне.

Я тотчас отправилась наверх.

Из «Записок одного молодого человека»{5}.

«…И вот, одним зимним вечером (это было летним) сижу я с Василием (Иваном) Евдокимовичем, он толкует о четырех родах поэзии и запивает квасом каждый род. Вдруг шум, поцелуи, громкий разговор, ее голос… Я отворил дверь, по зале таскают узелки и картончики; щеки вспыхнули у меня от радости, я не слушал больше, что Иван Евдокимович говорил о дидактической поэзии. Через несколько минут она пришла ко мне в комнату, и после оскорбительного: „Ах, как ты вырос!“ — она спросила, чем мы занимаемся. Я гордо отвечал: „Разбором поэтических сочинений“. Даже красное мериносовое платье помню, в котором она явилась тогда передо мной; но увы! времена переменились: она волосы зачесала в косу. Это меня оскорбило, меня, с воротничками à l'enfant[69]. Новая прическа так резко переводила ее в совершеннолетние…»

Саша жалел о моих распущенных волосах, жаловался на перемену прически; на другой день я причесалась по-детски.

Через неделю мы уже учились вместе у Ивана Евдокимовича и Маршаля, заменившего Бушо; но живая симпатия нам нравилась больше науки.

Из «Записок одного молодого человека»:

«…Она со мной, тринадцатилетним мальчиком, стала обходиться, как с большим. Я полюбил ее от всей души за это, я подал ей мою маленькую руку и поклялся в дружбе, в любви; и теперь, через тринадцать лет других, готов снова протянуть ей руку, а сколько обстоятельств, людей, верст протеснилось между нами».

«Ни с кем и никогда до нее я не говорил о чувствах, а их уже было много у меня, благодаря быстрому развитию души и чтению романов. Ей-то передал я первые мечты свои, пестрые, как райские птицы, чистые, как детский лепет; ей писал я раз двадцать в альбоме[70] по-русски, по-французски, по-немецки и даже по-латыни. Отогревался я тогда за весь холод моей короткой жизни милой дружбой меленковской пери[71]. Самый возраст способствовал развитию нежности».

И я одному ему передала первые чувства дружбы, первые девические мечты мои; ему высказала поэму любви своей. Доверенность сближала нас; нравственное одиночество, взаимная симпатия влекли друг к другу. Грудь не могла вмещать мыслей, чувств, наполнявших, волновавших ее, томила жажда выска