Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 42 из 90

Барин зовет его.

Камердинер бросает работу и входит.

— Это ты чихаешь? — говорил барин.

— Я-с.

— Желаю здравствовать.

Затем дает знак рукою, чтобы он удалился.

Когда камердинер выходил из спальной, Иван Алексеевич приказывал ему дверь немного недотворять. Сколько ни старался Никита Андреевич недотворять по вкусу барина, никак не удавалось. Каждый раз барин вставал с своего места и поправлял дверь. Тогда камердинер решился на отчаянное средство. Он принес в кармане кусочек мелу, и как только барин поправил дверь, мелом провел черту по полу около двери. Иван Алексеевич не озадачился. Он приказал позвать всю прислугу и, указывая им на проведенную черту, сказал: «Будьте осторожны, не сотрите этой черты, ее провел Никита Андреевич, должно быть, она ему на что-нибудь надобна». Камердинер вышел от барина вне себя от досады{11}.

Обедали в доме Ивана Алексеевича ровно в четыре часа, немного закусивши перед обедом тертой редькой, зернистой икрой, которую ежегодно доставлял ему с Урала П. К. Эссен. После обеда, выпивши кофе, Иван Алексеевич ложился отдохнуть, большей же частью в это время он читал на постели, по преимуществу книги, относящиеся к литературе XVIII столетия — особенно мемуары и путешествия, или лечебники. Лечебник Енгалычева был его настольною книгой{12}, — он постоянно лежал на его ночном столике. Мы спускались в нижний этаж, часть прислуги расходилась по трактирам и полпивным, остальные дремали на залавках в передней, в девичьей, у кого была постель — те ложились спать. Луиза Ивановна затворившись, читала в своей спальне, Егор Иванович брал газеты, и в доме распространялась такая глубокая тишина, что слышно было, как ветер осыпал снег с деревьев в палисаднике. Мы с Сашей, оставшись одни, устраивались в диванной Луизы Ивановны, читали вместе или вели продолжительные разговоры. Незаметно надвигались сумерки — любимое время дня мое и Саши, — и разговор становился задушевнее. Что за светлые, что за прекрасные минуты проводили мы тогда! жизнь раскидывалась перед нами лучезарно. Это доля юношеского возраста. Мы верили во все.

Чистота чувств и понятий придавала необыкновенную прелесть нашей дружбе того времени. Взаимная симпатия, множество возбужденных интересов вызывали из нас самих столько жизни, что утомительное однообразие охватывавшей нас среды как бы не смело касаться нас, окруженные ею — мы жили своей отдельной жизнью, она развивалась из этого отжившего мира, как свежий цветок в пустыне.

Почти каждый день часов в восемь вечера приезжал сенатор и обычные посетители. Сверх того, по воскресеньям приходил на целый день добродушнейший старичок — Дмитрий Иванович Пименов, который от каждого слова Ивана Алексеевича, закрывши лицо руками, помирал со смеху; это тешило Ивана Алексеевича, развлекало его, и он с самым бесстрастным лицом смешил Пименова чуть не до истерики; едва только тот успокоивался, как, взглянувши на неподвижное лицо Ивана Алексеевича, снова покатывался истеричным смехом.

Отдохнувши после обеда, часу в девятом Иван Алексеевич выходил неслышными шагами в залу и садился на свое обычное место на диване у стола, вокруг которого уже беседовали посетители, кипел самовар и Луиза Ивановна готовилась разливать чай. Мы также присутствовали при чае, хотя и не пили его вечером.

Если Иван Алексеевич вставал в благоприятном настроении духа, беседа становилась интересною. Если же выходил не в духе, разговор шел вяло, все стеснялись, опасались сказать слово невпопад, обмолвиться. Иван Алексеевич все видел, понимал и ничего не делал, чтобы развязать это всеобщее натянутое состояние.

После чая мы с Сашей уходили в его комнату готовить уроки к следующему дню. Приготовившись, принимались читать и радовались, когда одно и то же место нас трогало до слез или приводило в восторг, когда нравилась одна и та же мысль. В такие минуты мы давали клятвы в дружбе и обеты во всем прекрасном. Но так как хроническая восторженность невозможна, то и мы часто, сидя у своего учебного стола, болтали всякий вздор. Саша острил, говорил анекдоты, декламировал стихи, делал опыты на электрической и пневматической машинах, вместе с этим мы ели яблоки, чернослив, миндаль, которые каждый вечер давались нам на особой тарелочке.

12 января, в день моих именин, Саша подарил мне альбом, в нем на последнем листочке было написано:

Скатившись с горной высоты,

Лежал во прахе дуб, перунами разбитый,

А с ним и гибкий плющ, кругом его обвитый.

О дружба! это ты!{13}

Александр Герцен.

Москва, 12 января 1829 года.


Зимой Иван Алексеевич не выходил из комнат. Нас отпускали кататься в санях и иногда в театр или смотреть прибывшую в столицу панораму, большей же частию мы оставались дома. Так время прошло до весны. Весна наступила ранняя, май стоял такой теплый и прекрасный, что даже Иван Алексеевич решился выйти из комнат и за городом подышать воздухом весны; по большей части мы ездили в Лужники, раз в Кунцеве навестили родственника Ивана Алексеевича, сенатора П. Б. Огарева. Пока на его даче они беседовали, мы осмотрели живописный парк с его столетними деревьями, глубокими оврагами и рекой. Однажды Иван Алексеевич собрался в Архангельское, — выехали мы с утра, осмотрели в Архангельском картинную галерею и скульптурные произведения. Перед мраморной группой Кановы — Амура и Душеньки — стояли как очарованные{14}. Оранжереи, с редкими тропическими растениями и фруктами, привели нас в восторг. Отобедавши в отведенных нам комнатах, мы пошли на знаменитый скотный двор, чтобы купить там масла и сливок. Накрапывал мелкий дождь, поэтому Иван Алексеевич остался в комнатах и ожидал нас за кипевшим самоваром. Пока мы пили чай, надвинулись темные тучи; мелкий дождь превратился в проливной, по-видимому, продолжительный, и мы, не окончивши прогулки, отправились домой. Дождь, слякоть, духота в карете с закрытыми окнами в Иване Алексеевиче произвели дурное расположение духа и досаду, зачем никому ничего не понадобилось из запаса белья и платья, взятого им с собой на всякий случай. Обыкновенно в поездки наши за город он брал с собой несколько пар носков, сорочки, теплое пальто и пары две-три сапог. Луиза Ивановна заметила ему, что такого рода предусмотрительность его бесполезна и нелепа. Это замечание вызвало целый ряд колкостей и ворчанья до самого дома — даже и дома отзывалось еще, как отдаленный гром.

Большей частию загородные прогулки наши, завершались драматическими сценами.

В половине мая стали говорить о поездке в Васильевское.

Глава 15. Ник

Они детьми встречались часто,

И будущность вдали светила им;

И создали.

Они себе сон жизни золотой

И поклялись младых сердец надежды

Осуществить урочною порой…{1}

От времени до времени Ивана Алексеевича навещал его родственник, Платон Богданович Огарев. Иногда он приводил с собою своего сына — мальчика лет двенадцати — тринадцати, которого обыкновенно называли «Ник». Кроткий, тихий, он во все время посещения сидел в гостиной на стуле и невнимательно смотрел на окружавшие его предметы своими печальными глазами. Саше он нравился тем, что нисколько не походил на мальчиков, которых ему случалось видать.

В то время как Карла Ивановича спасли от потопления, он оканчивал физическое воспитание каких-то двух молодых людей. Иван Алексеевич посоветовал отцу Ника взять к нему Зонненберга в качестве menin, что и приведено было в исполнение.

Принявшись воспитывать Ника, Зонненберг стал часто заходить вместе с ним, с утренних прогулок, к Ивану Алексеевичу. Саша и Ник чувствовали взаимную симпатию, но, несмотря на это, не смели высказаться друг другу; сверх того, Карл Иванович своим присутствием мешал их сближению окончательно. Он совался в их разговоры, делал замечания, поправлял у Ника то рукава, то воротник рубашки, надоедал как осенняя муха, не давши Нику осмотреться, торопился уходить и, сказавши решительным тоном: «Es ist Zeit»[82] — уводил его. Семейное горе в доме Огаревых помогло сблизиться юношам, или, точнее сказать, отрокам. В то самое время как меня увезли в Корчеву, у Ника умерла бабушка, жившая вместе с ним. Матери он лишился в ребячестве. В доме у них поднялись хлопоты, суета. Зонненберг, до которого это нисколько не касалось, сам во все впутывался, хлопотал больше всех, предлагал свои услуги и, представляя, что он сбит с ног до того, что ему некогда наблюдать за Ником, с утра привел его Ивану Алексеевичу и просил позволения оставить его у него на весь день. Ник был огорчен, встревожен. Он бабушку любил и впоследствии поэтически вспомянул об ней в одном из своих милых стихотворений, с отпечатком его грустно-задумчивого характера, не удовлетворявшегося обыденной жизнью, постоянно искавшего чего-то лучшего. Эта преобладающая черта его души легла в основу всей его жизни и положила на нее свою грустную печать. Вот это стихотворение:

И вот теперь, в вечерний час,

Заря блестит стезею длинной,

Я вспоминаю, как у нас

Давно обычай был старинный:

Пред воскресеньем каждый раз

Ходил к нам поп седой и чинный

И перед образом святым

Молился с причетом своим.

* * *

Старушка бабушка моя,

На кресло опершись, стояла,

Молитву шепотом творя,

И четки все перебирала;

В дверях знакомая семья

Дворовых лиц мольбе внимала,

И в землю кланялись они,

Прося у бога долги дни.

* * *

А блеск вечерний по окнам

Меж тем горел.

По зале из кадила дым

Носился клубом голубым.

* * *

И все такою тишиной