Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 45 из 90

— Я готова взять на себя попечение о Наташе, — со слезами сказала Марья Степановна, — а когда придет время учить ее, то, при участии родных, Алексей Александрович будет принужден поместить ее в хорошее учебное заведение.

После долгого колебания княгиня согласилась оставить у себя Наташу до тех пор, как она подрастет. Она уступила не столько слезам и просьбам Марьи Степановны, сколько взору ребенка и тайной мысли — отплатить покойному брату добром за сделанное им ей однажды глубокое оскорбление и горе.

Что и говорить! Этот отживший дом, эта печальная, отсталая среда были плохими условиями для жизни ребенка, да лучшего-то ей не предстояло ничего. Выбора делать было не из чего.

Княгиня, отягощенная летами и болезнями, убитая потерею мужа и обеих дочерей, конечно, не могла обращать должного внимания на ребенка, так случайно попавшего к ней. Ребенок же нуждался в теплом привете и, оторванный от привычной среды, — тосковал. Видя, как она неподвижно сидит у окна с своей куклой или целые часы вышивает в маленьких пяльцах, княгиня говорила: «Что ты не порезвишься, не пробежишь», — и, смотря на ее спокойное лицо, шутя, с улыбкой, называла ее хладнокровной англичанкой. Наташа, слушая это, улыбалась и продолжала сидеть на своем месте; княгиня оставляла ее в покое. Ни притеснения, ни оскорблений Наташа в доме княгини не видала, но не видала также ни ласки, ни развлечения; другим детям дарили и игрушки и обновки — Наташе ничего. Княгиня находила, что девочку без средств не следует приучать к баловству и роскоши.

Наташу поместили в мезонине, в комнате, которую прежде занимала меньшая княжна. Рядом была комната Марьи Степановны; она смотрела за бельем, платьем и одеваньем Наташи и, занимаясь ее нравственным воспитанием, ненамеренно, грубым образом прикасалась до нежнейших струн детской души. Когда Наташе кто-нибудь из родных дарил какую-нибудь безделицу, то она, думая развить в ней дух смирения, говорила: «Вот что дарят тебе, Наташа, ты еще этого не заслужила». Ребенок сквозь слезы соглашался. Чтобы возбудить в Наташе сильнее чувство благодарности, Марья Степановна часто напоминала ей; «Помни всю жизнь свою, что княгиня твоя благодетельница; моли бога продолжить дни ее; что бы ты была без нее?.. в крестьянскую избу везли…» Вместе с этими наставлениями, при которых я не раз присутствовала, она поила ее в своей комнате сверх общего чая своим чаем с калачами и баранками, покупала ей на свои деньги мятные пряники и леденец, шила из своего полубатиста пелеринки и, давая все это, непременно приговаривала: «Будешь ли ты это помнить, Наташа?» — «Конечно, буду», — машинально отвечал ребенок.

Раннее учение княгиня находила вредным; первое время Наташу учили только читать, писать и священной истории. Для этого приглашен был дьякон небогатого прихода, обремененный семейством, обязанный княгине, вследствие чего не смел делать условий и доволен был предложенной ему небольшой платой. Дьякон, мечтатель и мистик, с любовью давал уроки ученице. Развивая в ней мистицизм, возбуждал теплоту в ее довольно холодной натуре и открывал ей иной религиозный мир, нежели тот узкий, в котором религия сводится на посты и хождение по церквам. До этого времени ее религиозные понятия заключались в молитве утром и отходя ко сну, перед киотом с образами в спальной княгини. Раз полусонный ребенок, кладя земные поклоны, поклонясь в землю, заснул; ее хватились, искали по всему дому, беспокоились и, войдя в спальную, едва освещенную лампадкой, чуть не раздавили ее, спокойно спавшую на полу перед образами.

Дальнейшее образование Наташи состояло из наружной выправки. С утра она должна была быть одета, причесана, держаться прямо, смотреть весело, хотя бы на душе было и грустно, безразлично быть ко всем внимательной и строго держаться общественных приличий. Правила эти вытекали из взгляда того времени на воспитание. На иных оно только наружно клало печать свою, другим заражало душу лицемерием.

Единственной подругой Наташи была молоденькая горничная княгини, дочь повара, Саша. Княгиня с детства приблизила Сашу к себе, научила грамоте, это девочку облагородило. Она привязалась к Наташе и вместе с нею отдавалась религиозному увлечению, доходившему до того предела, где он делает перегиб в сентиментальность. Когда Саше исполнилось двадцать два года, к ней посватался хороший жених. Княгиня несколько времени противилась этому браку, вследствие того что все семейство Саши подвержено было наследственной чахотке; но по настоятельным просьбам согласилась, взявши с жениха, по обычаю того времени, за Сашу выкуп. После первого ребенка у Саши открылась чахотка и она умерла{12}.

С детства моего и до кончины княгини я довольно часто бывала у нее в доме и никогда не видала, чтобы она когда-нибудь кого-нибудь притесняла, отягощала работою или наказывала. Обращалась она с прислугою милостиво, но держала ее на значительном расстоянии, иных же по году не видала в глаза. Жалованье давалось небольшое, зато и работы, можно сказать, не было никакой; все, как мужчины, так и женщины, брали работы со стороны и зарабатывали очень много. Те из горничных девушек, которые желали выйти замуж, вносили за себя выкуп, кажется, около двухсот рублей ассигнациями, и их отпускали. Когда компаньонка княгини стала заведовать хозяйством, то, находясь ближе к прислуге, нежели когда-либо была княгиня, она замечала некоторые беспорядки, мелочную кражу и поднимала войну. Услыхавши шум, княгиня звала ее к себе, просила ее уняться, говоря, что все это пустяки и не стоит внимания, а шум и крик ее тревожат и неприличны.

Во второй приезд мой в Москву я нашла, что Наташа держала себя в доме княгини свободнее и пользовалась в доме большим значением. Кроме дьякона, она занималась французским языком с старушкой француженкой, которая, будучи без места, около двух лет прожила у княгини. Когда она уехала, княгиня заменила ее гувернанткой из институток. Егор Иванович Наташе давал уроки на фортепьяно, но к музыке у нее не было способности.

По желанию княгини, иногда праздники и воскресенья я проводила у нее; я любила княгиню с моего детства, любила и Наташу и привозила ей книги, краски, карандаши, учила ее красиво писать, рисовать, — учила всему, что сама знала и даже чего не знала. Наташа встречала меня с восторгом, провожала со слезами. Княгиня не меньше Наташи бывала довольна моим приездом. Со мной вступал в их дом элемент свежий, более современный, это оставалось не без влияния на Наташу; сверх того, мой живой, открытый характер одушевлял их однообразную жизнь{13}. Когда мне случалось оставаться лишний день у княгини, Саша присылал отчаянные письма: «Утешайте, утешайте других, а друг ваш умирает с тоски, — писал он раз. — Если бы не Фома Кемпийский{14}, то не знаю, что бы со мной было, — в нем я нашел успокоение и отраду. Ради бога, возвращайтесь скорей».

При получении отчаянных записок я говорила княгине, что у нас урок, который нельзя пропустить. Приказывали заложить карету, и я уезжала.

Не знаю, как попал Саше в руки Фома Кемпийский. Мы долго читали его вместе, с религиозным благоговением.

Двенадцатого января был день моих именин. Проснувшись поутру, я увидела подле себя на столике в хорошем переплете оба тома «Освобожденного Иерусалима», перевод Раича{15}. Я взяла первую часть, раскрыла и прочла надпись, сделанную рукою Саши: «Новой Армиде, один из рыцарей».

Все шутили над этой надписью; но я не шутила — я была тронута. Увидавши меня, Саша, краснея, робко спросил, что я думаю о надписи на подаренной им мне книге. Я отвечала, что как в этой надписи, так и во всем относительно меня, я вижу его чувство дружбы, сквозь которое он смотрит на меня лучше, нежели я есть в самом деле.

У Саши навернулись на глазах слезы; он молча и горячо обнял меня.

Саше нравился тогда «Освобожденный Иерусалим», он иногда читал нам из него громко некоторые места и отметил карандашом, где говорится о розе:

Она мила, пока мала,

Пока не развернулась.

Глядишь — покров разорвала

И смело улыбнулась.

Глядишь — и роза уж не та,

Которой меж цветами

Искала не одна чета

Влюбленными очами.

Цвет нашей жизни с каждым днем

Приметно блекнет, вянет,

Весну не раз переживем,

Не раз к нам май проглянет;

Любовь веснует только раз,

Раз в жизни сердце греет,

Рви розу в светлый утра час,

Пока не побледнеет.

Глава 16. (В старом доме)1828–1829

«Les premières amours».

Vaudeville en un acte[85]{1}.

Было холодное зимнее утро. День едва пробивался сквозь замерзшие окна. Они выходили на две противоположные стороны в палисадники и были до половины затенены кустарниками, запушенными снегом, что придавало комнате какой-то бледный, холодный оттенок. Ни один из учителей наших не приходил. Около полудня Саша спустился вниз и вошел в гостиную, где я сидела на диване, закутавшись в теплую шаль, и низала гранаты.

Мой товарищ по воспитанию Саша остановился у стола против дивана и, смотря на мою работу с видом соболезнования, сказал:

— Охота вам тратить время на такой вздор. Отдайте кому-нибудь донизать ваши бусы. Неужели не найдете занятия подельнее? Вот мы с вами начали читать «Wahlverwandtschaft»{2}, да не можем одолеть и начала. Я принес Гете, хотите продолжать? Да бросьте эту дрянь.

— Работа не мешает мне слушать. Садись и читай.

— Вы знаете, что я терпеть не могу мелкие женские работы, особенно в ваших руках. Они вам не к лицу.

— Что же мне к лицу, по-твоему?

— Мало ли что! малиновое платье, локоны по плечам.

— Кажется, вопрос был о занятиях? Не хочу слушать Гете. Убирайся.

— Ну, полноте сердиться! Бог с вами, нижите гранаты; они вам будут к лицу. Изгонять Гете не за что, он ни в чем не виноват. Слушайте, я буду читать.