Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 58 из 90

{5}, не ожидая такого блестящего успеха, какой имел этот роман. С первого знакомства со мною Михаил Николаевич расположился ко мне тепло, с большим участием и до конца жизни своей сохранил эти чувства.

В начале весны заболела сильным ревматизмом средняя дочь Варвары Марковны. Медики советовали везти ее в деревню и делать ей сухие ванны из молодых березовых листочков.

Варвара Марковна не могла с нею ехать: меньшая дочь ее еще лечилась в Москве. Оставалось отправить заболевшую с старшей сестрою; Варвара Марковна по-просила меня ехать с ними вместе. После внимания и участия, оказанного мне этим семейством, отказаться я не могла, с чем согласен был и Иван Алексеевич, несмотря на то что мой нежданный отъезд огорчал все его семейство и разрушал надежду вместе провести лето в Васильевском.

В конце апреля мы были уже в Демьянове. Больной стали делать березовые ванны, которые ей быстро помогали. Кроме сестры, при ней постоянно находилась жившая у них с детьми своими полковница Глазенап, так что во мне и надобности не было, поэтому я почти все время оставалась одна. С утра я уходила в сад с моими книгами. Там у меня было избранное место, у пруда, в беседке из каприфолии. В это время я сильно чувствовала свое сиротливое, зависимое положение, и мне становилось так грустно, так одиноко, что я оставляла книгу и горько плакала. Душевная пустота томила меня, дружба Саши, отчасти охладевшая, уже не пополняла ее, несмотря на то что мы по-прежнему продолжали переписываться. Первое письмо его, полученное мною по приезде в Демьяново, начиналось стихами графини Ростопчиной:

Прости же мне, прости, о друг мой милый,

Холодный мой прием, несклад моих речей!

Поверь, что чувствую я с той же самой силой,

Что дружба прежняя живет в душе моей,

Но выражать ее, как прежде, не умею!{6}

Стихи графини Ростопчиной, еще не напечатанные, в рукописи приносил нам ее родственник Ник.

Далее в письмах шли объяснения, потом Ник, студенческие сходки, его ораторские речи, Шеллинг и проч.

Дружба моя к Саше не изменилась, но не удовлетворяла меня как когда-то; мне было этого недостаточно; образ, созданный моим воображением, носился в туманной дали и манил меня к себе.

Глава 20. Холерный год1831–1832

…тени милые передо мной

В причудливом несутся сновиденье.

Огарев. «Фантазия»{1}.

Вскоре по приезде Варвары Марковны в Демьяново было объявлено, что Катерина Дмитриевна выходит замуж за Николая Николаевича Загоскина.

В одно воскресное утро Катерина Дмитриевна, одетая в простое белое платье, вместе с женихом своим пошла в их сельскую церковь, где их ждали мать, сестры, два или три инженера — шаферы, и после обедни обвенчалась.

Ни свиты провожатых, ни парада, ни празднества — ничего этого не было. Весь день прошел обычным порядком; только на лицах новобрачных выражалось бесконечное счастье.

Отношения мои к дому Мертваго становились все ближе и ближе. Варвара Марковна стала принимать во мне такое живое участие, что, узнавши о хороших отношениях Катерины Валерьяновны с Петром Хрисанфовичем Обольяниновым, с которым и сама была приятельски знакома, задумала через Обольянинова уговорить Катерину Валерьяновну уделить мне что-нибудь из имений, полученных ею после своего мужа. Она решила начать это дело осенью, по приезде в Москву, где располагала провести зиму.

По случаю распространившегося слуха, что в Москве холера, отъезд был отсрочен{2}.

Вскоре я получила письмо от Саши, только что приехавшего в Москву из Васильевского; оно было все исколото и подтвердило этот слух.

Слухи о холере стали распространяться и доходить до нас все больше и больше{3}. С ужасом читали в газетах, какие опустошения производила эта болезнь, самый характер ее леденил душу. Пока не были учреждены карантины, многие из жителей Москвы поспешили удалиться в свои имения или переселились в города, в которых еще не обнаружилось эпидемии.

Некоторые из клинских помещиков, переехавшие в Москву на зиму, возвратились в свои деревни. Рассказывали, что, по слухам, холера занесена в Москву бурлаками из Нижнего и обнаружилась в университете. Один студент упал в университетском коридоре в корчах и вскоре умер. Университетское начальство объявило, что университет закрывается и все студенты распускаются по домам; казеннокоштные же отделяются карантинными мерами. Приказ читал профессор Денисов. Он был бледен, уныл, встревожен — и к вечеру умер.

Как только было объявлено официально, что в Москве холера, то стали издаваться бюллетени о ходе болезни, о числе заболевавших и умерших. Сообщались и предохранительные меры; иные из этих мер стоили самой болезни. Вообще же советовали дышать воздухом, напитанным запахом хлористой извести, пить красное вино, дегтярную воду, курить уксусом в комнатах, наблюдать умеренность в пище, не есть сырых овощей. Но, не смотря ни на что, болезнь со дня на день усиливалась, распространяя всеобщий страх и смятение. Даже и вне Москвы только и слышалось: умер, заболел, заразительна, незаразительна, корчи, хлор, уксус четырех разбойников. В передней гостям подавали уксус обтереться, в гостиной не подавали руки, родные со страхом и опасением навещали заболевавших родных, знакомые, приятели сторонились друг от друга. Наконец мы узнали, что Москва оцеплена, по снежному валу расставлены пикеты из солдат и через цепь никто не пропускается. Возы с съестными припасами приезжают с одной стороны цепи, покупатели подъезжают с другой стороны. Составился комитет, Москву разделили на части. Московский военный генерал-губернатор, князь Дмитрий Владимирович Голицын, всеми любимый и уважаемый, увлек общество к великодушным пожертвованиям. На суммы, пожертвованные, большею частью московским купечеством, немедленно было открыто двадцать больниц. Одеяла, белье, теплая одежда — все было в изобилии. Другим порывом великодушия почти весь медицинский факультет и сверх того много молодых людей других факультетов предложили себя в распоряжение холерного комитета и от начала эпидемии до ее окончания с полным самоотвержением исполняли в больницах должности ординаторов, фельдшеров, письмоводителей, сиделок, дни и ночи не отходили от постелей больных и умирающих, не рассчитывая на вознаграждение, и все это в то время, когда болезнь считалась заразительною. Зараза лучше всего обнаруживает самоотвержение и великодушие людей благородных и холодный эгоизм людей ничтожных. Тут трудно скрыть страх свой, когда дело идет на жизнь и смерть. Конечно, смерть страшна для всякого, переход от бытия в теле к бытию бестелесному, неизвестность одного, прелесть другого, инстинктивное влечение поддерживать жизнь, все ведет к тому, что смерть ужасает, но человек благородный сумеет, когда надобно, победить это чувство, жизнь ему будет презрительна, если он купит ее низостью. Платон называет естественным чувство, которое заставляет нас предпочитать гибель позору. Платон язычник! так ли рассуждают эгоисты. Между тем болезнь достигла ужасающих размеров и обнаружилась во многих местах России. В Демьянове получались газеты и письма исколотые и изрезанные. Родственники и знакомые Мертваго сообщали, что жители Москвы почти не оставляли домов своих; по улицам редко видны экипажи, только по перекресткам сбираются толпы простого народа, толкуют о холере и с ужасом сторонятся, как покажутся на улице тихо двигающиеся кареты с больными, отвозимыми в больницы, или черные фуры, отправляющиеся с трупами на кладбище, сопровождаемые полицейскими, В октябре месяце преосвещенный митрополит Филарет учредил крестный ход и молебствие «да мимо идет скорбная чаша». В назначенный день для молебствия погода стояла мрачная, туманная; из серых облаков, заволакивавших небо, сеялся мелкий дождь, но, несмотря на это, погосты всех церквей были покрыты народом. В церквах раздавался унылый звон колоколов, призывавший всех на молитву миром. В каждом приходе священники с причтом, с крестом, образами и хоругвями молились, преклонивши колена; народ, рыдая, падал ниц на землю. Кончивши молебствие у церкви, священники обходили свой приход, кропя святой водою, а за ними шли толпы народа; остальные жители выходили из домов, мимо которых шел крестный ход, и в слезах, падая на землю, молили о защите небо. Вот они, те процессии средних веков, о которых мы читаем с таким восторгом и которые в наш холодный век так редки. Блажен и благословен народ, умеющий веровать! Священники одного прихода, сходясь с другими, шли вместе; толпы народа сливались, хоругви развевались в воздухе, — и они шли далее. Часть процессии и народа вливалась в Кремль и там также под открытым небом, на высоком месте, перед вековыми соборами митрополит и черное духовенство, преклонивши колена, молили об отвращении карающей десницы божией, просили пощады. Говорили об опасности многолюдных сборищ, и справедливо, но чумный год показал, как опасно предписывать меру религиозному чувству.

Это была трогательная минута в жизни русского народа.

Саша писал мне из Москвы:{4}

«Множество закоснелых московских жителей, лет двадцать не ездивших дальше Девичьего монастыря и Нескучного сада, еще до учреждения карантинных мер разъехались по деревням и городам; в числе их уехал Платон Богданыч Огарев и увез с собою Ника. Грустно было прощаться с другом — грустнее обыкновенного; почем знать, возвратится ли он, почем знать, возвратившись, найдет ли он меня в живых. Один внутренний голос говорит сквозь грустные возгласы: „Увидимся“. Вообще холера страшила меня немного издали, но когда она явилась лицом к лицу в Москве, ходила по университетскому коридору, таскалась по улицам, ездила в каретах в больницы, а в фурах из больницы, наконец, когда страх прошел, уверенность в будущее поглотила меня совершенно.

Сначала суета, рассказы, все это занимало, потом надоело, скучно стало слушать одно и то же; кроме двух-трех родных, к нам почти никто не ездит, с това-рищами видаюсь редко, зато гуляю часто, что-то тяжелое видно на улицах: холерные кареты, фуры, чернь, толкующая об отравах. Замечательно, что во все времена, во всей Европе простой народ во время заразительных болезней не верил, что это эпидемия, а твердо был уверен, что его нарочно отравляют, так, как в голодные годы думают, что его нарочно морят с голоду.