Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 59 из 90

Иногда в моих прогулках я доходил до заставы и долго смотрел на необыкновенное зрелище оцепления. Эти пикеты, расставленные по снежному валу, эти солдаты, лежащие вокруг разведенных огней, возы, приезжающие с одной стороны, возы, приезжающие с другой стороны, и все вместе — страшная рамка страшной болезни. Университет закрыт, весь медицинский факультет приглашен к участию в помощи несчастным заболевающим в двадцати вновь учрежденных больницах на пожертвования купечества, с какой-то роскошью, с избытком удобства. Сверх медицинского факультета, юноши других отделений предложили себя в эти больницы, расстаются с мечтами о будущем, разрывают связи с обществом и семействами, дружатся с мыслью о смерти, прощаются с жизнью, и все это, чтобы помочь страждущим, чтобы помочь в бедствии. Вся Москва отзывается с горячим сочувствием. Москва всегда становится в уровень с обстоятельствами, когда над Россией гремит гроза, как в 1612 и в 1812 годах; явилась холера, и народный город снова явился полный энергии и любви».

К Новому году холера в Москве стала уменьшаться и в феврале совсем прекратилась; тогда Варвара Марковна наняла в Москве дом, и мы все переехали туда. В Москве Варвара Марковна горячо принялась за исполнение своего плана относительно меня. Она переговорила с Обольяниновым. Петр Хрисанфович вызвал Катерину Валерьяновну из ее Шумнова, где она постоянно проживала, и согласил ее отдать мне из части, доставшейся ей в имениях мужа, седьмую часть в Васильевском; она состояла, сколько помнится, из ста двадцати десятин земли, двадцати пяти десятин строевого леса и тридцати душ крестьян. Все это, как говорили, будучи меньшей частию, должно было быть мне выделено в лучших частях в селе Васильевском и прилежащих к нему деревнях: Марьине, Агафонове и Полушкине.

Иван Алексеевич всегда жаловался, что эта седьмая часть, точно пятно, портит все имение, и выделом ее затруднялся. По окончании процесса между Катериной Валерьяновной и братьями ее мужа, тянувшегося несколько лет и который она выиграла, Иван Алексеевич торговал у нее эту часть в Васильевском, но она, не желая сделать ему приятное, просила страшно дорого, а Иван Алексеевич, в досаду ей, давал слишком дешево. Так дело и не ладилось.

Эта седьмая часть в значительном имении действительно не только что портила его цельность и выдел был затруднителен, но и препятствовала его продаже, а продать его было необходимо и откладывать опасно. Здоровье Ивана Алексеевича видимо слабело; в случае же его кончины, все его имения должны были поступить к законным наследникам: брату его — сенатору Льву Алексеевичу Яковлеву и сыну другого его брата — Алексею Александровичу Яковлеву, между тем Иван Алексеевич желал продажею имения обеспечить двух незаконных сыновей своих.

Как скоро решена была передача мне седьмой части, Николай Николаевич Загоскин, по расположению своему ко мне, взялся немедленно за совершение дарственной записи, и это маленькое имение как бы с неба упало мне из дружеских рук этого почтенного семейства, которое отрадно, с признательностию воскрешаю в моей памяти.


Дружба Саши ожила ко мне с оттенком детского, прежнего времени до того, что раз вечером, когда он читал мне вслух только что вышедшую драму Виктора Гюго «Hernany»{5}, оба мы плакали над нею так, как плакали над драмами Коцебу, — давно когда-то, — как плакать чуть не позабыли.

Иногда в мое отсутствие Саша писал в моем альбоме прозой и стихами. «Ей-то, — сказано им, — писал я раз двадцать в альбом по-французски, по-немецки, по-русски и даже по-латыни»{6}.

Однажды, возвратясь от княгини, я раскрыла альбом, зная, что в мое отсутствие в нем всегда написано что-нибудь новое; и прочитала:


«Первая любовь на все светит, все равно освещает, счастлива дева, на которую падает первый взор любви, какою прелестью облекает ее молодое воображение, как пламенны о ней песни, как нежно юноша плачет. Это лучшая минута в жизни.

A priori

Jean Paul Richter»{7}.


Жан-Поль Рихтер был один из любимых писателей Саши.

Характер нашей дружбы не изменился. Время шло вперед, увлекая с собою юношеские мечты, рождая новые явления.

В один из февральских вечеров Саша сказал матери:

— Хотите видеть Вадима Пассека? он сегодня вечером будет у меня.

— Конечно, — отвечала она, — ты так много натолковал нам о нем.

— Вы все пишете о Вадиме Новогородском, — сказал Саша, обращаясь ко мне, — вот вам Вадим живой и очень интересный. Не влюбитесь в него!

— Отчего не влюбиться? — отвечала я. — Что он у тебя — зачарован?

— Быть может.

— Нет, не увлекусь; у меня с молодыми людьми есть что-то однозвучащее, это хорошо для дружбы, для любви души должны гармонировать.

— Как у вас с Николаем Алексеевичем?

— Что за вздор ты говоришь, — возразила я, — ты понимаешь, что там не было ни дружбы, ни любви в их истинном значении. Был ребенок, у которого воображение настроено романами, и светский молодой человек, не знавший чем наполнить праздный досуг, а что это несколько интересовало его — понятно, кому не приятно, если им увлекаются, да еще чистым детским сердцем.

— Успокойтесь, верю, что вы не можете влюбиться. В доме Мертваго вы видали много молодых людей и никем не увлеклись.

— Может, потому, что ни один из них не только что не пробовал, увлечь меня, но даже никто не обратил на меня и внимания.

В залу принесли две свечи и поставили на круглый стол перед диваном. У стола поместился Саша, мать его, Егор Иванович и я. Спустя полчаса за ширмами, отделявшими вход из передней, тихо скрипнула дверь и в залу вошел стройный молодой человек среднего роста — это был Вадим Пассек. Он поклонился застенчиво, по приглашению взял стул и сел к столу. Вначале разговор шел несвязно, как ни старался Саша оживлять его, говоря за четверых, а Егор Иванович, заводя речь о концертах и о музыке. Вадим несколько робел и стеснялся. Я всматривалась в него, заинтересованная предисловием Саши. В темно-карих умных глазах Вадима, полузакрытых густыми ресницами, была какая-то магнитность, и на всем на нем лежала печать благородства и той породистости, которая выше всякой красоты. Когда разговор мало-помалу оживился и перешел в интимный, Вадим весь отдался задушевности; голос его был чрезвычайно приятен и тих; речь ясна, проста, спокойна, с полным обладанием предмета, о котором говорилось.

При живости и подвижности Саши, спокойствие Вадима особенно ярко бросалось в глаза. Когда разговор перешел к современной литературе, Саша продекламировал несколько стихотворений и две или три сцены из «Горя от ума». По поводу «Горя от ума» сказали Вадиму, что через неделю мы едем в Большой театр смотреть новый балет. К концу вечера все обращались с Вадимом свободно и приятельски. Между им и нами оказалось много общего.

Когда Вадим ушел, Саша спросил меня, как я нахожу его.

— Симпатичным, — отвечала я, — им можно увлечься.

— Не советую, — с живостью возразил Саша, — Вадиму жениться нельзя и не должно. Семейная жизнь мешает, сосредоточивает на себе, на мелочах, отвлекает от общего.

— Напротив, — сказала я, — мне кажется, семейная жизнь не только не отвлекает от общего, то есть от общечеловеческих интересов, но вносит в них теплоту, а грандиозность общечеловеческой деятельности облагораживает семейство. Таким-то людям, как Вадим, и следует жениться; я не говорю — на мне, а вообще.

— Ну, больше не покажу вас друг другу, — шутя заметил Саша, — вы его у нас отнимете.

— Почему ты так думаешь?

— Он тоже говорил что-то вроде этого.

— Вадим еще в университете? — спросила Сашу мать.

— Нет, он уже кончил курс кандидатом, с серебряной медалью. Ему следовала золотая, но, вместо золотой медали за науку, Вадим получил чин титулярного советника за холеру.

— А что, он медик? — спросил Егор Иванович.

— Вот это-то и заметьте, что не медик, — отвечал Саша, — он юрист; но, несмотря на то что юрист, один из первых предложил себя в распоряжение холерного комитета и с редким самоотвержением действовал во все время эпидемии. Он заведовал в больнице канцелярией, хозяйственной частью, ухаживал за больными; мало того, с некоторыми из медиков на себе делал опыты прилипчивости холеры. Опыт показал, что она не прилипчива. После этого стали смелее относиться к болезни и явилось больше желающих помогать в общественном бедствии.

— Так вот каков твой Вадим, — заметила я, — и не упомянул даже о холере.

— А будь ты на его месте, — сказал Егор Иванович Саше, — не утерпел бы, не только рассказал бы всю подноготную, передразнил бы и медиков, и ординаторов, и хожалок, не спустил бы и больным.

Мы с Сашей покатились со смеха. Егор Иванович улыбнулся и добавил:

— Ну, конечно, так.

От Саши мы узнали, что Вадим меньшой из четырех старших братьев Пассек, живет в Москве с матерью, сестрами и меньшими братьями, а трое старших живут в Петербурге; что Вадим дает уроки и вместе с старшими братьями трудами своими поддерживает семейство.

Незадолго перед этим Саша познакомился с семейством Вадима и с увлечением рассказывал нам о их взаимной любви, силе духа, с которым они переносили страдания в Сибири и жестокую крайность по возвращении в Москву; рассказывал, как молодые люди, несмотря на затруднения с приготовлением, поступили в университет и кончили курс кандидатами{8}.

— Теперь имеете понятие о семействе Пассеков? — спросил Саша, кончивши рассказ.

— Да, — отвечала я, — имею, — и задумалась.

— Есть о чем подумать, — заметил Саша.

В театр, как предполагали, мы не поехали.

Спустя несколько дней я увидела у Мертваго Михаила Николаевича Загоскина. Он, по обыкновению, дружески подошел ко мне и вдруг, среди разговора, нежданно спросил меня:

— Отчего вы не были на представлении нового балета, как предполагали?

— Как это вы узнали, что мы хотели там быть? — спросила я с удивлением.