Из дальних лет. Воспоминания. Том первый — страница 62 из 90

Петр Богданович, хорошо понимая, что такой протест примет силу свою и для него будут неприятные последствия, стал немедленно искать случая погубить племянника. Повод к этому скоро представился. Двоюродный брат Василия Васильевича, князь Дмитрий Константинович Кантемир, обвенчался в конце сырной недели, поэтому брак его был разрушен и дети признаны незаконнорожденными; сам же князь Дмитрий Константинович, за сумасбродство просидев семнадцать лет в Ревельской крепости, помешался на том, что он владетель Молдавии и Валахии, так как он происходил родом от Палеологов и придунайских господарей. Из этого заключения Кантемир был освобожден старанием и просьбами Василия Васильевича в 1801 году. Эстляндский гражданский губернатор Лангер, желая сделать угодное двоюродной сестре князя Кантемира и Василия Васильевича Пассека, генерал-фельдмаршальше графине Анне Родионовне Чернышевой, стал настаивать у Кантемира, чтобы он просил императора узаконить его детей. Василий Васильевич советовал с помешанным не спешить и не настаивать; и действительно, настойчивость Лангера так ожесточила князя, что он и слышать не хотел об этом деле. Чтобы достичь желаемой цели, Василий Васильевич видел одно средство: с ведома Лангера и прочего начальства Эстляндии он написал к помешанному Кантемиру полушуточное письмо, в котором сказал, что государь император возвратит ему его достояние, если бы изволил увериться в его добродушии, а для убеждения в этом его величества лучшее средство — просить об узаконении его детей, и подписал: П. Волконский, не изменяя своего почерка. Единственным следствием этого письма было то, что Кантемир через генерал-прокурора подал прошение об узаконении своих сыновей.

Василий Васильевич, в уверенности, что этим письмом делает только доброе дело без малейшего вреда кому-либо, не придавал ему другого значения до того, что в продолжение шести недель оно валялось на столе, стоявшем между кроватей князя Кантемира и Василия Васильевича. Свояк Петра Богдановича, сенатор Обресков, воспользовался этой небрежностию и незнанием Василия Васильевича возможных последствий, так как он всю молодость провел в военной службе, а потом был заключен в крепость.

Обресков письмо Василия Васильевича взял и донес на него. Началось следствие.

Василий Васильевич не отрекался от письма. Сенат в докладе выразил, что письмо, видимо, писано шутливо, явно для помешанного. Почерк свой Пассек не изменял, подделки подписи не было, видно, что писавший имел в предмете сделать добро, но несмотря на все это, так как он поступил противозаконно, то осуждается на удаление в Сибирь, с лишением чинов, дворянства, знаков отличия.

Василий Васильевич Пассек был лучший из людей, как я слышала об нем не только от его семейства, благоговейно чтущего память этого страдальца, но и от многих людей, достойных уважения, коротко знавших его, как-то: графа Александра Никитича Панина, князя Е. А. Баратова, Александры Васильевны Киреевой, князя Юрия Владимировича Долгорукова и других… Все вспоминали с любовию об его уме, благородстве, любезности и добросердечии.

Я уже не застала в живых Василия Васильевича, но еще застала живые воспоминания о нем всех, которые его знали, и горячие слезы его семейства.

Осужденный несчастливец, с женой и двумя малолетними сыновьями, Евгением и Леонидом, отправился в Сибирь, где и прострадал с лишком двадцать лет.

Когда Евгений и Леонид достигли юношеского возраста, тогда тайно от родителей написали прошение императору, в котором просили освободить их родителей и рожденных от них в Сибири детей, предлагая самим остаться за них на всю жизнь в Сибири. Узнавши, что государя ожидают в Екатеринбурге, они отправились туда частию пешком, несмотря на пятьсот верст расстояния, достигли до Екатеринбурга и лично подали государю прошение в доме Расторгуева, где государь останавливался. Прошение их принял и доклад сделал флигель-адъютант Соломка.

Вследствие ходатайства и личного доклада генерал-губернатора Западной Сибири Капцевича, в 1824 году всемилостивейшим повелением Василий Васильевич Пассек со всем своим семейством был возвращен из Сибири по прошению его детей.

О том, что мне сколько-нибудь известно о жизни этого дорогого мне семейства в Сибири, я буду говорить в следующих главах моих воспоминаний, а пока возвращаюсь к 1832 году. В начале июня я получила второе письмо от Вадима:


«Харьков, 1832 года, мая…

Еще не получивши от вас ответа, решаюсь опять писать вам; неужели это покажется вам странным? Das Herz ist voll, der Mund ist über[120]{2}, а здесь нам не с кем поделиться ни мыслию, ни чувством. Каждый шаг надобно размерять, каждое слово взвешивать. Привет, улыбка — все должно быть рассчитано, все соображено с целью, с обстоятельствами.

Большая часть людей, с которыми мы должны соприкасаться, лишены образа человеческого. Иногда весь город представляется мне коралловым островом, на котором кой-где мелькают люди. Каждый дом мне кажется клеточкой, из которой животное без разбора хватает все, что проплывает мимо: о такие-то острова разбиваются самые высокие создания мысли, самые жаркие стремления.

Деньги, чины — вот магические талисманы расположения, почета, родства. Это я испытываю. Все достоинства измеряются значительностию чинов и количеством душ, которые можно продать и заложить…

Где же мой мир людей? неужели это мечта? не может быть! Какая судьба, какая власть может остановить то движение, которое дают миру люди, рожденные для деятельного проявления своих идей. Увижу ли я хотя часть его? Я, жаждущий с детства делиться душой с целым миром.

Быть может, эта жажда душевного раздела родилась во мне вследствие того, что я с колыбели был отлучен от родного крова.

Я, как безродный, взрос в семье чужой,

Я сладкого не знал любви привета.

Я родился в то время, когда беспощадно теснили и терзали родную семью, поэтому был надолго отдален от нее, рос среди чужих, стал рано думать и чувствовать и должен был сосредоточиваться, замыкаться сам в себе. Вадим».


Под этим письмом приписал Евгений:


«Строчки, только написанные вашей рукой, уже доставляют нам удовольствие. Ваше дружеское расположение к нашему семейству делает вас навсегда незабвенной мне. Я знаю, вы считаете визиты ни во что, может ли это быть распространено и на переписку? пишите, пожалуйста, хотя к Вадиму, или по крайней мере дозвольте нам писать к вам. Не лишите нас, среди хлопот, отнимающих почти все наше время, удовольствия, утешения, отрады видеть ваши строчки, ваши мысли, вас видеть в них. Евгений».


Ник и Саша писали Вадиму, но от него получали короткие ответы, — это их раздражало и огорчало, а мне было неприятно.

На второе письмо Вадима я ответила ему несколькими строчками, и, между прочим, сказала:


«Вы говорите, что вам хочется делиться душой с целым миром, и не можете разделиться настолько, чтобы, писавши к родным и ко мне, написать теплый ответ тем, которых называете друзьями».


Вадим отвечал:


«…неужели вы думаете, что я мало пишу Нику и Саше оттого, что у меня недостало на раздел души? странное понятие о душе! разве душа через раздел уменьшается? Напротив, она становится колоссальнее. Храните ли вы в себе мысли и чувства, передаете ли другим, — в том и другом случае они ваша неистощимая собственность. В первом — они остаются безраздельно и почти всегда ослабляются временем; во втором — раздел дает наслаждение, пополнит вас, область души вашей будет обширнее. Счастлив, кто может всегда облекать мысли и чувства свои в слова, а еще счастливее тот, кто может слова свои превращать в дело. Вадим.

P. S. Я переделал известную песню „Тройку“ и прилагаю ее. Там путник видит во сне родину и пробуждается на чужбине; у меня наоборот{3}.

Когда увидите Михаила Николаевича Загоскина{4}, покажите ему мою „Тройку“, не назначит ли он ее петь вместо прежней.

ТРОЙКА

Луча приветно так сияла,

И ветер листьями играл,

Мечта мне что-то напевала,

И сон меня очаровал.

Вот вижу я — страна чужая,

Вдали от родины святой.

Дорога также столбовая,

Но мой ямщик уж не лихой.

Меня не мчит он, припевая

Про очи девицы-души,

И не летит, бичом махая,

В часы полуночной тиши.

Простите вы, места родные,

Я здесь один с моей тоской,

Как сладко вспомнить дни былые,

Как жить мне грустно сиротой.

Мне чуждо все: чужие лица,

Чужой народ, и всем чужд я —

Как далеко краса-девица

И далеко мои друзья.

Ах, сердцу грустно, сердцу больно

В краю далеком жить без вас!

Вот грудь стеснилася невольно,

И слезы канули из глаз.

Но слышу голос, мне знакомый,

И сердцу сладкие слова:

„Проснися, барин, мы уж дома,

Вот наша магушка Москва“.

Москва! так это сон, лелея,

Тоску на душу мне навел,

Лети ж, ямщик, лети скорее,

Несись живей, пошел, пошел…

Вот, вот она, Москва родная,

Вот он, души отрадный край,

Здесь вы, друзья, здесь девы рая

И весь он, весь мой светлый рай.

Вадим».


«Тройку» Вадима я передала Михаилу Николаевичу Загоскину, он ее распространил, и ее пели во многих домах.

По обыкновению, я проводила каждое воскресенье у княгини. Наташе было уже пятнадцать лет; она больше понимала меня и больше сближалась со мною. Княгиня старилась, слабела, выезжала только в церковь, где всю обедню сидела, а потом целый день отдыхала. От времени до времени она прокатывалась в карете, для воздуха, иногда заезжала к братьям, большею частию не выходя из кареты посылала человека узнать о здоровье того и другого братца. Когда подъезжала к дому сенатора и человек бежал спросить о его здоровье, то почти всегда приносил ответ: «Братец-де не изволят быть дома, выехали; славу богу, в добром здоровье». Когда же карета останавливалась у дома Ивана Алексеевича, то ответ был: «Братец изволят благодарить, а они-де все по-прежнему изволят кашлять и чувствовать разные недуги». Дверцы кареты захлопывались, два высокие лакея, равного роста, в ливрее с галунами и трехугольных шляпах, становились на запятки, и экипаж, запряженный четверней, с форейтером-малюткой, трогался и ехал дальше. Посещать многочисленных знакомых княгиня была уже не в силах. Она отправляла вместо себя Наташу с Марьей Степановной. Жизнь Наташи в доме княгини и туалет ее значительно улучшились. Княгиня к ней, видимо, была привязана, и положение Наташи все больше и больше становилось положением дочери, а не воспитанницы.