За Валдаем гряда холмов образует пространную ложбину, по которой, извиваясь, струится источник.
Я помню другие реки. Река с шумом несется под ногами и, дробясь, сыплется в бездну. Над ней гул тысячи молотков сливается с шумом воды. Вдали подернутые мохом скалы упираются в скалы, образуя цепи гор. Эти горные цепи высятся над облаками, оковывают свод неба и сливаются с дальней синей мглою. Душа скоро утомляется таким величием — хочется отдыха и более кротких видов.
Я люблю осень. Шелест падающих листьев, пожелтевшие поля, шум осеннего ветра отрадны мне. Может, уныние природы и вой ветра родственны моей душе; верно, на ней остался отпечаток моей печальной юности…
Твой навсегда Диомид.
P. S. Может быть, скоро пришлю тебе, друг и брат, журнал моего московского житья. Извини меня за поспешность, за все, за все и за дурной почерк».
По желанию матушки иногда я оставалась у нее ночевать. Спала я в ее комнате, на одной постели с старшей сестрой Вадима Оленькой, которую очень любила.
29 июля, только что все легли спать, как послышалось в доме движение, затем шум и радостный крик: «Доша, Доша!» (так называли в семействе Диомида). Матушка торопливо встала с постели, накинула на себя копот и поспешно пошла встречать Диомида; за ней, набросивши на себя платье, побежала Оленька, сказавши мне: «Одевайся скорее, Таня». Оставшись одна в темноте, я встала с постели, надела на босую ногу башмаки, а на себя свою холстинковую блузу и, стоя у кровати, раздумывала, идти ли ко всем или остаться тут, как услышала за дверью юный, твердый голос Диомида: «Где же Таня? — говорил он. — Представьте меня ей». С этими словами дверь в спальную растворилась, и при свете свечи, горевшей в другой комнате, я увидала высокого, стройного молодого человека, в голубом мериносовом бешмете, с серебряными снурками.
Я стояла у кровати, чуть дыша от душевной тревоги. «Это невеста Вадима, — сказал Диомид, быстро подходя ко мне и ласково, протяжным голосом добавил: — Какая крошка!» (так названье крошки он и оставил за мной)
Его тихий, кроткий голос успокоил меня несколько.
— Что же это мы остаемся в полутьме, — говорил Диомид, — пойдемте на свет, дайте нам познакомиться, — и, взявши меня за руку, привел в диванную, где сестры уже встали, были одеты, все семейство сошлось и во всех комнатах горели свечи.
Не опуская моей руки, Диомид пристально посмотрел на меня и, улыбнувшись, сказал:
— Мне кажется, я увидал вас после долгой разлуки, а вам?
Взглянувши в глаза Диомиду, устремленные на меня с той нежностью, с которой смотрят на симпатичного нам ребенка, ответила тихонько:
— Также.
— Что же это, — весело продолжал Диомид, крепко пожавши мне руки, — мы точно чужие, говорим друг другу вы, ведь мы с тобой свои, друзья, милая крошка Таня, не так ли? да?
— Да, — отвечала я и, придумывая, какое бы название прибавить к имени Диомида взамен данного им мне прозванья «крошка», всматриваясь в него, как-то безотчетно, не подумавши, добавила: — Прелесть Доша.
И действительно, Диомид был очень хорош собою. Взор его темно-карих глаз был полон огня и задушевности. Довольно большой рот с полными губами выражал сильную волю, энергию и мужество, между тем как в улыбке и в нем во всем разлита была та ясность и та детская грация, которая влечет, вызывает доверие. Когда он говорил одушевленный какой-нибудь идеей, в голосе его и во взоре было столько искренности и обаяния, что многие покорялись их влиянию. При светлом уме он был глубоко религиозен. Из этого основания истекал весь образ его жизни. Диомид нежно любил мать и все семейство свое, с чувством вспоминал о своем детстве, о лишениях, на которые обрекала себя мать его ради детей своих, о жертвах, приносимых братьями и сестрами, и всегда говорил, что семейству своему он обязан лучшей частию самого себя. В семейных отношениях он видел основу гражданского общества и смотрел на них с большим уважением.
К недостаткам Диомида можно отнести чрезмерную вспыльчивость. Вспыливши, он забывал все. Глаза его, сверкнувши, потухали, становились грозны и темны, огонь сосредоточивался в груди. В спорах иногда он до того разгорячался, что иногда разрывал на части носовой платок.
Вадим очень желал, чтобы Диомид сблизился со мною. В первых числах августа я писала Вадиму между прочим:
«Ты хотел, чтобы мы с Диомидом полюбили друг друга, мы и подружились, но не потому только, что тебе так хотелось, а по взаимному влеченью.
Сегодня утром, пока маменька хлопотала по хозяйству, Доша долго ходил со мной по двору, — рассказывал мне о своем детстве, о страданиях, вынесенных семейством в Сибири, о минуте вашего освобождения, поездке из Тобольска в Москву, — и доверил свои планы в настоящем».
Небольшую часть разговора со мною Диомид поместил в двух статьях в «Очерках России»[125]. Одна — письмом к редактору под названием «Воспоминания о Сибири и Казани», другая просто «Воспоминания о Сибири»[126]{4}.
«Письмо из Казани, — писал он, — пробудило в душе моей, брат и товарищ детства моего, воспоминания первых лет нашей юности. Вспомнилось мне, как мы приближались к Казани.
Был теплый летний вечер, солнце закатывалось, дорога шла молодым дубовым лесом. Как ждали мы, когда откроется перед нами город. С каким вниманием всматривались в полосу зданий, когда направо открылся перед нами город, как хотелось добраться до него до ночи, и с детским любопытством смотрели на громаду зданий. До этих пор мы не видали ни одного города, такого обширного, такого великолепного. Казань удовлетворяла нашим мечтам о городах».
Далее Диомид делает исторический очерк Казани, бросает взгляд на ее значение и, сказавши несколько слов о ее промышленности, опять обращается к личным воспоминаниям.
«Помнишь ли, друг мой, как мы, бродя по обширным лугам Волги и Казанки, измеряли взором крутизну высоты, на которой стоит древний город и его низкие стены, как тонули мыслью в веках минувших. Перед нами воскресал стан Грозного, битвы под стенами и ужас падения столицы царства Казанского. И вот я как будто стою у памятника, на могильном кургане русских, приближаюсь к огромной усеченной пирамиде-памятнику, молюсь в устроенной внутри его часовне, всматриваюсь со страхом в черты грозного царя и, проникнутый тяжелым, трепетным чувством, спускаюсь по темной, тесной лестнице в могильный склеп. Свет неугасаемой лампады горит перед святой иконой, озаряя полуистлевшие кости падших уже почти три века.
Прекрасно пасть за отчизну на поле славы! Диомид Пассек»{5}.
«17 июня 1824 года, — говорит Диомид в статье „Воспоминания о Сибири“, — на широком дворе нашего тобольского дома или, лучше, замка, окруженного со всех сторон садами и огородами, стояла бойкая тройка, запряженная в тележку, и мы, трое братьев, легко одетые и вооруженные от недобрых людей, рано поутру, простившись с отцом и матерью, окруженные толпой меньших братьев и сестер, отправлялись к Искеру, остаткам столицы царства Сибирского. Кони мчали нас легко по гладкой лесистой сибирской дороге. Переехали овраг Ивановского монастыря — умерили горячность.
Утро было роскошно. Все дышало миром. Душа была радостна — жизни, жизни жаждала. В семнадцати верстах от города мы свернули с большой дороги и только что выехали из леса, как тройка понесла нас вдоль деревни к обрыву в тридцать три сажени, прямо над Иртышом. Еще мгновение — и мы полетели бы в бездну. Средний брат, правивший лошадьми, не по летам владевший присутствием духа, заставил их сделать крутой поворот и укротил их бешенство.
В сопровождении деревенских мальчишек мы отправились к Кучумову городищу. Под этим названием известны жителям бедные остатки царства Сибирского.
Когда мы вступили в него, нам открылось пространство саженей в пятьдесят длины и ширины. Его ограничивают с трех сторон прямолинейные срезы, с четвертой в виде суженного осьмиугольника оно обращено к Иртышу при его впадении в реку Сибирку и образует мыс.
При спуске к руслу реки сохранилось несколько колодцев, засоренных и заваленных искателями кладов.
Ближе к восточной стороне есть признаки жилья: ямы, кирпичи, поросшие кустами крапивы, признаком запустения. Три глубокие ямы, по преданию татар, служили темницами. За оврагами видны признаки бывших кладбищ.
От Искера отвалилось в Иртыш около сорока саженей.
Судя по стремительности Иртыша, вероятно, он подмоет мыс Чувашский, затопит Подчувашский луг и покроет весь подол Тобольска. Несмотря на то что я со смелостью горца привык взбираться на крутизны и спускаться с обрывов, с чувством опасения смотрел, как воды Иртыша с глухим шумом дробились о нависнувший обрыв.
Горный берег, желтый, громадной стеной, увенчанной зеленью, полукругом опоясывает Иртыш, с юга на север, до синей дали. На нем белеют стены Абалатской обители с золотыми крестами; виднеется село Преображенское, дома которого показывают довольство сельского быта Сибири. Вдали синеется прорез оврага и монастырская роща Ивановской обители. На противоположном берегу Иртыша серебрится на необозримое пространство песчаная полоса с бедными татарскими юртами, с стадами ворон и грачей, с криком гнездящихся в татарских рощах.
Далеко за полдень мы возвратились в деревню, отдохнули и быстро перенеслись в родной дом»{6}.
В четвертом номере «Очерков России» помещена большая статья Диомида «Карл XII».
Во втором номере находится его статья под названием «Шведская могила под Полтавою». Оканчивая ее, Диомид говорит:
«Эта могила может служить памятником славы величайшего из царей, памятником гения Петра Великого».
Сделавши очерк битвы под Полтавою и предшествующих ей событий, он описывает печальное торжество 28 июня в присутствии Петра Великого.
«Во время панихиды Петр Великий присоединил свой голос к голосу клира; пение его прерывалось слезами; видя это, плакали и окружающие. И кто бы не тронулся этими слезами? плакал не слабый муж над этой могилой, но муж железной воли, гений — преобразователь России.