{22}.
Глава 23. Брак1832
«Для многих брак — святое отношение, для других — полюбовное насилие жить вместе, когда хочется жить врозь, и совершеннейшая роскошь, когда хочется и можно жить вместе»{1}.
Московский университет в начале тысяча восемьсот тридцатых годов еще далеко отстоял от последующего развития своего, когда благодетельная мера, принятая в 1828 году[140], стала приносить первые свои плоды{2}.
Впрочем, университет во всем своем составе и особенно в студенческой части как будто предчувствовал эпоху обновления, совершившуюся между 1833–1835 годами, по мысли графов Сергея Семеновича Уварова и Сергея Григорьевича Строганова. С 1831 года оказываются в учащихся признаки пробуждения высших интересов и новой жизни. В это время находились и некоторые профессора, поддерживавшие с честью достоинство своих кафедр. Таковы были: М. Т. Каченовский, М. П. Погодин, С. П. Шевырев, М. Г. Павлов, Н. И. Надеждин.
Кроме упомянутых профессоров, на лекции которых стекались слушатели всех отделений, были и другие достойные преподаватели.
В этот период времени правительство смотрело на высшие учебные заведения, не военные, вообще не совсем благоприятно; относительно же Московского университета, считавшегося почему-то по своему направлению опасным, несмотря на то что студенты были исполнены научных интересов, приняты были предохранительные меры. Под влиянием научного направления многие из пылких юношей, возмущаясь явным противоречием между своими лучшими стремлениями и господствовавшим порядком вещей, многое из того, что в других сферах признавалось хорошим, порицали. Сверх того, литература того времени, учение Сен-Симона, Анфантена, Фурье, июльское революционное движение 1830 года, производившее большое впечатление даже на высшие слои общества, на молодых людей с освободительными идеями имели сильнейшее влияние. Они лихорадочно следили за каждым словом любимых деятелей той эпохи и видимыми знаками выражали свое сочувствие. Иные же из них, по пылкости, тешили себя вольнолюбивыми фразами, хотя и без всякого приложения к делу, но так явно, что обращали на себя внимание полиции.
Между тем множество живых вопросов пробуждали все более и более мысль в молодом поколении. Мысль, требуя исхода, заставляла молодых людей собираться группами. Группы, по сродству стремлений, распадались на кружки около своих центров. Таким образом, составился кружок, по преимуществу с нравообразовательными целями, к которому принадлежали: Вадим, Александр, Ник, Сатин, Носков, Сазонов, Лахтин (молодой человек из купечества, женатый), Кетчер, Савич и другие. Они встретили в университете уже готовым кружок Сунгуровский, с направлением не столько научным, сколько политическим{3}. Рядом с первым составился кружок около Станкевича, юноши, выразившего собой все, что содержалось идеально-прекрасного в той эпохе. Там изучались философские системы. Кружки эти были юны, страстны и потому исключительны. Они холодно уважали друг друга, но сближаться не могли.
Впоследствии некоторые из личностей этих двух кружков заняли блестящие места в науке и литературе того времени. В их произведениях слышалась свежая освободительная струя, возбуждение к критике, вражда к застою и общественной несправедливости, что делало их прекрасным воспитательным средством для умов, в которых была потребность живого знания[141]{4}.
Направление, начавшее развиваться в тридцатых годах, называли тогда западным; в настоящее время его называют «направлением сороковых годов», так как в сороковых годах оно достигло своей зрелости.
Противоположности воззрения школ славянофильской и западной в 1832 году еще не было. Господствующим чувством было общее враждебное отношение к миру лжи и лицемерия. Хотели порешить с ним, но чем, как? этот вопрос считали второстепенным. Каждый мог ответить на него по своему личному вкусу. Главная задача была составить оппозицию. Но, несмотря на преобразовательные стремления, на Фурье и Сен-Симона, на карцеры и педелей, вместе с учеными и дружескими спорами шли шумные, веселые пиры. Пировали недолго. Вскоре ясная жизнь молодых людей, свыкшихся с идеальным миром своих идей, была неожиданно встревожена.
Уже не раз случалось, что из числа занимавшихся студентов, с свободным образом мыслей, иные внезапно исключались из университета. Об этом несколько времени шли толки втихомолку и замолкали. Вдруг однажды было удалено несколько студентов кружка Супгурова. В числе удаленных находились: Кольрейф, сын немецкого пастора, замечательный музыкант, Антонович, Костенецкий, Оболенский и Сунгуров, молодой семейный помещик.
Я помню, что Вадим, Александр и их товарищи были поражены таким событием, но, несмотря на это, не только что не перестали сходиться, по обыкновению, напротив, теснее сблизились друг с другом, — пополняли чтением то, что слышалось с кафедр; высказывали свои воззрения на науку и жизнь, результаты, к которым приходили, новые открываемые горизонты, которых считали необходимым достигнуть, и из всего этого выводили нравственные обязанности, исполнение которых должно было, по их мнению, привести общество к жизни действительно человеческой.
Теперь, когда это время отстоит от меня далеко, оно особенно ярко представляется мне; но тогда, когда оно проходило подле меня, цеплялось за меня, я относилась ко всему этому безотчетно, как бы к не выходившему из обыкновенного порядка жизни, тем более в 1832 году. В это время я была помолвленная невеста и до того отдана своим чувствам и новости положения, что внутренним состоянием своим была почти вне наружной обстановки.
Лучшая часть души моей была обращена к небу иному.
Слыша, что того-то удалили, того арестовали, я на мгновенье содрогалась от испуга, вроде того как человек, находящийся под чистым небом, услышав удар грома, вдруг содрогается, да и перестает думать о нем, видя над собой ясную лазурь.
Надо мной светило тогда ясное небо любви.
Очарованная его красотою, я не замечала занимавшейся на горизонте черной точки, которой предназначено было развернуться грозной тучею; по-видимому, не замечали ее и окружавшие меня. Они беспечно отдавались настоящему.
Продолжительная отлучка Вадима из Москвы перед женитьбой, частые, продолжительные поездки наши после женитьбы, новые интересы вне товарищеского кружка спасли его от ударов, которыми разразилась развернувшаяся черная точка; но несмотря ни на что, рикошетом они попали и в нас.
Дела семейства задержали Вадима в Харькове и в селе Спасском около полугода. Он изредка писал товарищам. Для частой же переписки с ними не имел достаточно свободного времени, занятый множеством дел по разделу имения и по хозяйству. Кроме того, граф Александр Никитич Панин[142] предложил ему занять в Харьковском университете кафедру истории, и он, готовясь к ней, все свободное время употреблял на чтение исторических и философских книг да на переписку с родными и со мной. Через переписку мы больше узнали друг друга и больше сблизились.
В начале августа Иван Алексеевич собрался ехать в деревню. Матушка просила Луизу Ивановну оставить меня, на время их поездки в Васильевское, у нее. Саша упрашивал ехать с ними, представлял, как полезно мне будет провести несколько времени на чистом воздухе. Я склонялась на желание Саши, но матушка сказала решительно, что меня не отпустит, и я осталась у них.
Александр страшно скучал в деревне и писал мне:
«Я считаю дни до отъезда в Москву; такой скуки в Васильевском я еще никогда не чувствовал»{5}.
Они возвратились в Москву в двадцатых числах сентября, и после этого раза Иван Алексеевич в Васильевское больше не ездил.
Кроме приехавшего в Москву брата моего Алексея, добродушного, веселого, беззаботного гусара, чуждого интересов, которые уже веяли в воздухе, нас часто посещали в это время те из товарищей Вадима, которые оставались на лето в Москве. Все они сблизились с Диомидом; но ближе всех он сошелся со мною и с Александром, день ото дня становился с нами откровеннее, и разговоры наши делались серьезнее.
Время это было светло и полно теплых, юных верований и упований. Но, несмотря ни на какие стремления и рассуждения, все мы были еще до того молоды душой, что, если во время самого жаркого разговора случалось разносчику ягод прокричать под окном «владимирская вишня!» или «крыжовник хороший!» — мы бросались к окну, все ягоды с лотка переходили к нам на стол, и предметы разговора становились веселее.
Часто утрами, а иногда и перед вечером, я ходила с сестрами и Диомидом на Пресненские пруды. В одну из этих прогулок мне привелось быть свидетельницей вспыльчивости Диомида. Только что мы отошли несколько от дома, как за нами оказался молодой человек, прилично одетый. Он то равнялся с нами, то опережал и обертывался на нас. Диомид менялся в лице. Вдруг молодой человек, поравнявшись с нами, наклонился и заглянул нам под шляпки. Мгновенно раздалась пощечина, и Диомид, давши пощечину молодому человеку, держа его за ворот, втолкнул в будку, против которой это произошло, захлопнул за ним дверь и приказал будочнику стеречь его. Пораженный видом Диомида, будочник запер дверь и вытянулся перед ней с алебардой. Прекрасные глаза Диомида были темны и грозны. Мы поспешили увести его домой.
«…Я рад, моя Таня, что ты сблизилась с Диомидом, — писал ко мне Вадим из Харькова, — Диомид любит тебя, и я счастлив этим. Твоя душа должна быть в дружбе со всем прекрасным. Люби его, мой ангел.
Мне предлагают быть корреспондентом Харьковской библиотеки и получил письмо от графа Александра Никитича Панина; он пишет, что представил меня к занятию кафедры истории в здешнем университете и уже писал министру.
Альфиери прост, но труден в простоте своей. Я хотел перевести его, чтобы показать, как он представляет ужасы властительства римских децемвиров. Перевел действие, но получил твое письмо, подумал — и сжег…