В августе едва не расстроился мой брак с Вадимом. Однажды вечером Диомид позвал меня к себе в комнату, наверх. Там, после небольшого предисловия, сказал, что он был сильно против женитьбы на мне Вадима и, чтобы отвлечь его, напоминал о девушке, которая ему нравилась прежде, нежели он узнал меня. Эта девушка была дочь помещика Р-ля, у которого Вадим, будучи студентом, жил одно лето на кондиции.
«Когда же я узнал тебя, — говорил Диомид, — но ты сама видишь… объяснять нечего… в доказательство, как я не разделяю тебя в моем сердце от Вадима, покажу тебе его письмо, которым он отвечал на мое предостережение».
Сказавши это, Диомид подал мне письмо и не спускал с меня глаз, пока я читала. Вадим писал:
«Друг мой Диомид! Ты желаешь мне счастья, верю и знаю. Ты хочешь видеть ее — перевершившую мои желания, намерения, мечты; хочешь сам проверить, могу ли я быть с нею счастлив, могу ли действительно любить ее, истинное ли чувство решило мой выбор? Взгляни на нее, поговори с нею, — и ты поймешь мою любовь. Ты напоминаешь мне об Анастасии, — зачем! Она влияла больше на мое воображение, нежели на сердце, и действовала по интересности события, играла роль по любопытству пьесы; но где же влечение сердца! Иначе она не осталась бы недеятельною. Чем не пожертвует человек, когда любит? А по ней даже и не заметили нашей привязанности. Любил я один. Один я видел только ее. Сверх всего, мы лишены важного преимущества: у нас права личные, они все это знали.
Таня не делит предрассудков толпы, посмотри на нее, мой Диомид, узнай ее и скажи, буду ли я с нею счастлив. Если ты скажешь — нет, значит я не рожден для счастья. Нет, Диомид, не повторяй мне беспрестанно имени Анастасии: зачем мне вспоминать о ней, когда люблю другую? Иногда мне кажется, что чувства мои делятся между ними, а я и из воображения моего должен удалить ее, ты же напоминаешь. В Тане моей моя любовь и мое счастье…»
Далее Вадим пишет о делах и просит Диомида немедленно уничтожить это письмо.
Кончивши читать, я заплакала и взволнованным голосом сказала:
— Ну что ж, любит другую, пускай любит, он свободен. Завтра же напишу ему, что счастью его мешать не стану.
Диомид изумился и стал объяснять, что я не так поняла письмо Вадима.
— Нет, Доша, — возразила я, рыдая, — не трудись объяснять напрасно. Когда любят одну, о другой не вспоминают; и зачем забывать, я не хочу и не стану никому заступать в жизнь, вытесняя. Между Вадимом и мной все кончено.
Диомид встревожился, клялся, что Вадим, кроме меня, никого не любит. Видя, что все напрасно, вышел из терпения, стал упрекать самого себя и в отчаянии сказал:
— Боже мой! что я наделал! Неужели буду виною несчастия Вадима! Он просил уничтожить письмо, а я, уверенный в твоем благоразумии, в твоей привязанности к Вадиму, показал его тебе для того, чтобы между им, тобой и мною не лежало ничего тайного. А ты! что ты со мной делаешь!
У него навернулись на глазах слезы. Огорчение, тревога Диомида сколько тронули, столько же и перепуг гали меня. Я образумилась, выслушала объяснение, и все пришло в прежний порядок, только письма мои к Вадиму несколько времени были холоднее. Они вызвали с его стороны жаркие уверения.
В переписку нашу с Вадимом входили не только выражения чувств, но и очерки того, что производило особое впечатление или возбуждало какую-нибудь мысль. Так, в конце августа Вадим описал мне впечатление, сделанное на него Чугуевом.
«Село Спасское. Августа 24-го числа.
…Из Харькова я отправился в Чугуев, потом в Волчанск, и только нынче возвратился в деревню. О Харькове и Волчанске я уже говорил тебе, теперь о Чугуеве. Город этот лежит версты на полторы вдоль и почти столько же поперек. Он расположен на трех холмах, разделенных тремя глубокими рвами. Это не город, а солдат. Дома построены по одной форме, покрыты одной краской, и у всех одно расположение и одинаковое количество окон и дверей. Между улицами Солдатской и Офицерской почти та же разница, какая между обоими этими чинами. Вот и все разнообразие. Один корпус отличается от других зданий своей огромностию. Во всем городе никого не встретил, кроме мундирных людей. Человек не военный здесь редкость. Рассказывают, что прежде весь город был в садах. Теперь нет ни одного. Прежние казаки переформированы в уланов, которые, занимаясь службой, в то же время помогают так называемым хозяевам, родственникам или чужим, у которых живут и которые также подлежат ведомству военному. Хозяева не обязаны фронтовой службой, зато должны, несмотря на урожай и неурожай хлеба, доставлять известное количество для поселенного войска: таково устройство Чугуева и всех здешних поселенных деревень. В одной Харьковской губернии, кажется, 24 000 поселенного войска. Силы грозные. Не стану говорить тебе об ужасах, с какими было вводимо и принято это преобразование. Теперь все тихо и, видя при настоящем устройстве обилие произведений, — молчат. Кажется, довольны{6}.
По пути из Волчанска, я видел новую для меня картину: ужасный ветер взволновал песчаные степи и тучами песка заносил поля и пажити. Ехать было нельзя, человек не мог управлять лошадью, а лошадь, ничего не видя, не могла идти.
Здесь вокруг меня степь всесторонняя. Много людей, но я один, Таня; может быть, в этой толпе найдется человека два, три…
В последних числах сентября приехал в Москву Евгений Пассек и, пробывши несколько дней, вместе с Диомидом уехал в Петербург, откуда Диомид тотчас писал к родным и ко мне. Из писем его можно видеть, с каким пылом он отдавался даже дружеским чувствам своим.
«29 сентября 1832 г.{7}
Друг мой, милая моя Таня! ты передо мною, я тебя вижу. Твой взор устремлен на меня. В этом взоре — небо… По тебе я улучшил мой идеал. Я думаю о твоей будущности — ты будешь счастлива с Вадимом. Он высокий, благородный, стоит тебя. Об этом в будущий раз я буду писать тебе пространнее…
Жду, милая Таня, письма от тебя.
Скажи Александру, что в нем я нашел человека цельного, с быстрым, проницательным взглядом и умом, торжествующим над всем в себе и в окружающем его. Что наконец я нашел вне нашего семейства могучего человека, и этот человек — Александр.
Как в Диомиде, так и в Вадиме была сильная потребность привязанности и раздела чувств. Вдали от людей близких им тяжело жилось.
Вадим, несмотря на множество дел в Харькове и в имении, не находя вокруг себя людей, ему симпатичных, страшно тосковал и высказывал это в своих письмах.
24 сентября 1832 года он писал из села Спасского:
«Уже пятый месяц я в разлуке с тобой, душа моя! продолжительные, ужасные месяцы! как мало в них светлых минут!..
Но да не омрачит тебя и тенью печали начало моего письма. И в грусти жизнь; когда душа человека полна ею, он выше самодовольного состояния, которое толпа называет счастием. Я люблю мою грусть, она — по тебе, моя Таня, по тебе, мое счастие… Почести гражданские не мой путь. Я стремлюсь к жизни чисто человеческой, к благу ближних, к дружбе, к любви, к осуществлению идеи о человеке. Это моя жизнь. Гражданская жизнь стремится к ней, как идеалу, и всегда скована настоящим — в человеке и в месте, где он находится. От того-то в каждом веке она имеет свою характеристику. А жизнь человеческая — эта жизнь неизменяема, как истина. Она не противоречит ничему гражданскому, но вмещает его в себе, и в то же время выше ее. Идею этой жизни я разовью в котором-нибудь из моих сочинений; покажу, что к ней все стремится, к ней бегут наперерыв все народы, одни — как младенцы, другие — как юноши, иные едва влекутся, окованные местностью и обстоятельствами. Покажу, как главными ступенями для этой жизни были: 1) жизнь патриархальная, 2) собственно городская, 3) гражданская, 4) политическая. Этим обрисую: древнюю Азию, Грецию и отчасти Италию, Европу в средние века и Европу новую.
Гражданская жизнь, стремление к ней, возникла для всей Европы в средние века; она восстала противу варварства, возродила разные партии и произвела борьбу — тяжелую в настоящем, благотворную в будущем. Оградивши себя необходимым на пути этой жизни, сделали шаг к жизни политической, то есть явилась потребность быть нераздельною, живою, деятельною частью целого и участвовать во всех переворотах. И вот начали являться хартии, ограждающие политическое бытие. Остается еще шаг важный — жизнь собственно человеческая. Трудно народам достигнуть этой жизни, она требует просвещения и правильного развития чувствований, так как состоит в действиях души, не стесненных обстоятельствами, которые могут характеризовать народы, и тем делят людей от людей — это идеал! Если бы было можно, я составил бы из нее религию народов. Она не лишит их того, что называется национальностию, и араб, и грек, и остяк, одинаково чувствуя как люди, могут идти к идеалу различными путями как граждане… как различные племена.
Может быть, я уже наскучил тебе, душа моя, прости твоему Вадиму. Я долго носил в своей еще юной душе, эту незрелую думу или чувствование, — не знаю даже, как и назвать, — и незрелую передаю тебе. Поживу, подумаю и, может, составлю из этого что-нибудь доброе.
Теперь новость: здесь был царь. Большая часть военных награждены. Университет был высочайше одобрен. Я рад за университет…
Дела по имению несколько устроились, вместе с этим поправилось и положение семейства. В сентябре семейство Пассек стало искать квартиру попросторнее, и в октябре наняло довольно большой дом на Молчановке, принадлежавший Рахманинову; там две комнаты были отделены для меня с Вадимом.
В октябре мы все были встревожены продолжительным молчанием Вадима до того, что писали в Петербург Диомиду о своем беспокойстве и спрашивали его, не знает ли чего о нем. Диомид отвечал: