Из дальних лет. Воспоминания. Том третий — страница 19 из 28

Тата» (Наталья Александровна Герцен, дочь).


Я поместила несколько писем из имеющейся у меня переписки семейств Александра Ивановича Герцена и Огаревых для большей ясности их характера и взаимных их отношений.

Александр от времени до времени переписывался с Огаревым, который жил в своем пензенском имении. Кажется, получивши первое письмо от Александра из-за границы, Огарев написал следующие стихи:


ИС<КАНДЕ>РУ{49}

О, если б ты подумать только мог,

Что пробудил во мне твой голос издалека,

Как вызвал тьму заглохнувших тревог,

Как рану старую разбередил глубоко.

В испуге ты и с воплем бы ко мне

На шею кинулся, любя меня как прежде…

Но, свидясь вновь, мы в скорбной тишине

Уже не вверимся ребяческой надежде.

Нет! проклят будет этот век,

Где торжествует все, что низко и лукаво,

И где себе хороший человек

Страданья приобрел убийственное право,

Но все ж вперед! Быть может, нам дано

Прожить еще года в бесплодном этом споре;

И как святыня глупая — одно

Для нас останется безвыходное горе!

Огарев.


В деревне Огарев занимался сельским хозяйством и Тальской бумажной фабрикой. Фабрика сгорела. По случаю этого пожара Александр писал другу своему следующее письмо и вместе с тем послал письмо своей жены к Наталье Алексеевне Огаревой, писанное к ней в последние дни ее жизни.


АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ГЕРЦЕН — НИКОЛАЮ ПЛАТОНОВИЧУ ОГАРЕВУ{50}

«Лондон. Послать немедленно.

А ты, друг, боже мой! Зачем был этот пожар; как все глупо! Моя сердечная, страстная дружба, — Воробьевы горы, Кунцево, 1829 год с тобой. Я жду тебя. Посылаю ее волосы, — ее, так много страдавшей, погибшей за прикосновение с гнусным Западом. Да еще письмо к твоей жене (посылаю копию), оригинал мне слишком дорог. Целую тебя и ее. А. Г.».


НАТАЛЬЯ АЛЕКСАНДРОВНА ГЕРЦЕН — НАТАЛЬЕ АЛЕКСЕЕВНЕ ТУЧКОВОЙ[79]{51}

«Ницца. 1852 г., марта 2.

С неделю я отправила к тебе письмо мое и снова неодолимая потребность говорить, — говорить с тобой, друг мой, моя Наташа. Дойдут ли до тебя мои строки и когда? — может, сама отдам их тебе. Я еще в постели. Вставать и ходить нет сил, а душа так жива и так полна — не могу молчать. После страданий, которым, может, ты знаешь меру, иные минуты полны блаженства, все верования юности, детства не только свершились, но прошли сквозь страшные, невообразимые испытания, не утратив ни свежести, ни аромата — расцвели с новым блеском и силой. Я никогда не была так счастлива, как теперь.

Александр рассказал когда-то в маленьком фантастическом отрывке, как он, мальчик шести лет, нервный, худой, с огненными глазами, резвый, вдруг раз присмирел и задумался, глядя на падающую с неба звездочку. В это время вошла в комнату его мать и сказала ему: „А у тебя родилась сестрица“[80]{52}.

С той минуты мы были неразлучны — я в это верю, я это чувствую; родство с ним спасло меня, с ранних дней не давало мне ни погибнуть, ни заснуть в душной, пустой жизни.

Смерть отца бросила меня с семи лет в чужой дом{53}. Мне казалось, что я попала в него ошибкой и что вернусь скоро домой, — но где же был мой дом? Уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; мать, оставляя меня в Москве, скрылась из глаз моих на широкой бесконечной дороге. После того мне всего отраднее было смотреть на небо, усеянное звездами; я горько плакала и молила бога взять меня скорей.

Перебирая воспоминания, хотелось бы все передать тебе, зная, как ты хотела бы их слышать, но ни сил, ни терпенья на это нет; теперь я могу остановиться только на тех, где является он».


«Марта 10.

Грусть, страшная грусть — я ее не лелею, не предаюсь ей, но и бороться с ней нет более сил, — утомлена. Где та точка симпатии, на которой видишь ясно в родной душе, сознательно, как животный магнетизм видит в другом бессознательно? Или зачем она так мимолетна! Вот, вот, кажется, достанешь — и снова в бездну одиночества.


Как медленно возвращаются силы. Июль уже недалеко, перенесу ли?{54} А мне бы хотелось жить для него, для себя, — о детях уже не говорю. Жить для него, чтобы залечить все раны, которые я ему нанесла, жить для себя, потому что я узнала его любовь как никогда, довольна ею, как никогда.


Все лихорадка — если я недолго проживу — останусь незнакомой детям, ужасно мне больно. Любовь мою они знают и не забудут ее, но — хоть ты скажи им тогда. Самолюбие мое никогда не переходило круга людей симпатичных, глубоко уважаемых мною, — до света мне дел не было, — детей моих я не только люблю как моих детей— натуры мне их симпатичны, я уважаю их, верю в них, как в будущих людей. Как-нибудь бы наскоро передать тебе жизнь мою. Редкие минуты, в которые я лучше себя чувствую, нужны мне на другое; то Наташу поучить по-русски, то с Олей поиграть, с Сашей, с Александром поговорить, придет навестить кто-нибудь — вот я и утомлена совсем. Жар.


Опять совсем больна — мой бедный, бедный Александр! Как он мучится, когда же я дам ему хоть одну светлую минуту».


(Приписка Александра.) «Вот вам, Консуэла, как она звала вас, копия с письма; оно переписано безо всякого изменения, даже подчеркнутые слова на конце, все верно. Я его нашел три дня после ее кончины в маленьком бюро. Прощайте».


Александр Герцен за границей[81]{55}

Прости, прости, мой край родной.

Байрон{56}.

Огарев, давно желавший увидаться с своим другом, как только получил разрешение ехать за границу, то и собрался вместе с женою своею в Лондон в 1856 году.

С дороги Огарев писал Сатину:


«Варшава, 14 марта 56 года.

Отдыхаем здесь второй день, caro[82] Сатин! Завтра едем далее. Вероятно, найдутся письма от вас в Берлине. Пиши чаще! Скучно — Польша до смерти надоела. Рад, что уеду из нее. Панкратова еще не видал, не застал его, а он еще не был. Он женат на Горчаковой, и уже есть дети. Вот тебе посвященные стихи:

НЕМНОГИМ

Я покидал вас, но без слез…

и пр.

Если понравятся, отдай Коршу, если нет — спрячь в карман{57}.

Не забудь послать деньги Василию Семеновичу. В моем портфеле найдешь письмо Панаева, где получение денег для Анны Петровны; может, оно понадобится.

Что Гаврилов? Ты меня извини перед М. Я думаю, что хорошо сделал по причинам. Сюда мы прибыли совершенно благополучно. Я пью одну воду и здоров как нельзя лучше, даже голова светлее. Обнимаю детей, maman, Елену и тебя и пойду на почту. Пишите, пишите!»

Уезжая за границу Огарев написал, сколько помнится, в этот отъезд стихи{58}.

ПРОЩАНИЕ С РОССИЕЙ

Прощай, прощай, моя Россия!

Еще недолго, и уж я

Перелечу в страны чужие,

В иные, светлые края,

Благодарю за день рожденья,

За ширь степей и за зиму,

За сердцу сладкие мгновенья,

За горький опыт, за тюрьму,

За благородные желанья,

За равнодушие людей,

За грусть души, за жажду знанья,

И за любовь, и за друзей,

За все блаженства, все страданья,

Я все люблю, все святы мне

Твои, мой край, воспоминанья

В далекой будут стороне,

И о тебе не раз вздохну я,

Вернусь и с теплою слезой

На небо серое взгляну я,

На степь под снежной пеленой…


Огаревы, после бурного переезда из Остенде в Дувр, прибыли благополучно в Лондон{59}. До приезда Огарева у Герцена из русских бывали только Михаил Семенович Щепкин да доктор Пикулин{60}. Герцен был им бесконечно рад. Пикулин передал Огаревым адрес Герцена — предместье Лондона: Richmond, Cham у Lodge, — туда они и отправились тотчас; но в Richmond'e Герцена уже не было, он переехал с семьей совсем в другую сторону Лондона.

На обратном пути из Richmond'a в Лондон, несмотря на свое страшное нетерпение видеть Герцена, Огарев решился позавтракать в первом попавшемся трактире, боясь обморока от устали и сильных потрясений. Потом они сели опять в карету (cabe), a на нее поставили чемоданы и отправились отыскивать Герцена по новому адресу, полученному в Richmond'e: кажется, Fulham, Finchley road, № 21 (номер дома). Для первого знакомства с Лондоном их немало удивило, что посреди города есть частные владения, стоят будки, из них выходит человек и требует несколько пенсов за проезд через частную собственность какого-нибудь богатого лорда, — это что-то средневековое.

Было часа три или четыре пополудни, когда кучер позвонил в № 21. Повар, привезенный Герценом из Италии, Franèois, отворил приезжим, сказав на ломаном французском языке, что: «Monsieur pas à la maison»[83]. Но, к его удивлению, приезжие все-таки вышли из экипажа и велели снять чемоданы, — затем отпустили кучера. Входя в дом, Огарев спросил своим тихим голосом: «Et quand est-ce qu'il reviendra à la maison?» — «Et les enfants où sont-ils?»[84] — сказала Натали. Franèois стоял перед ними, широко раскрыв рот, не находя ответа на их торопливые расспросы. Герцен в то время боялся бесцеремонности и даже назойливости некоторых русских (тогда он уже расстался навсегда с Энгельсоном и его женой, бывшими недавно его горячими поклонниками