Из дальних лет. Воспоминания. Том третий — страница 21 из 28

о и метко то, что все чувствовали, думали, чего хотела передовая часть общества, что допускало само правительство; но необходимость этих улучшений носилась в самом воздухе.

Друг Александра, Огарев, дополнял и поддерживал его деятельность. Круг русских выходцев постоянно присоединялся к ним и требовал работ. Но только у одного Огарева было общее с идеальным настроением души Александра.

В 1861–1862 годах русская типография в Лондоне приняла другое направление. Александр уже не довольствовался влиянием на общее настроение, а стал настаивать на положительной программе, как бы практический государственный человек, и наделал пропасть ошибок. Доказательство, что политиком-практиком он не был никогда, — на это у него не хватило бы и силы.

Никто не может сделать упрека, что дело освобождения крестьян совершено было в духе выгодном только для дворянства; Александр не хотел и слышать о переходном состоянии и желал, чтобы все сделалось помимо того, что составляло века формальное право. Он требовал, чтобы общинное владение развивалось в социалистическом духе, приветствовал волнения на улицах, в клубах, в аудиториях, как предвестников такой революции, которая должна обратить всю Европу в социалистическую республику федеративных государств, — и обманулся как в силе тех кругов, которые вступили в общее с ним дело, и в понимании самого народа. Мало того, не довольствуясь ролью публициста, он вообразил, что один он может указать прямой путь России, и стал действовать как деятель-практик. Но чем более он удалялся от прямой цели реформ, тем более терял силу и влияние. Когда же, в 1863 году, вспыхнуло польское восстание, тогда влияние Александра точно оборвалось и вдруг исчезло. Он смотрел на польское восстание как на мировое значение для славян.

Когда же Александр стал выражать крайнее сочувствие Польше, тогда в России лишился всех своих приверженцев; журнал его продолжал издаваться, но не имел и сотой доли прежних читателей, и все, чему он приносил в жертву лучшую часть своей жизни, упало. Где же он политик-практик?

Освободив крестьян от крепостной зависимости, Россия исполнила свою задачу, а Александр продолжал идти далее, не замечая, что идет один.

Несмотря на свои ошибки, Александр был человек замечательный, цельный тип русского человека, с его достоинствами и недостатками. В нем был и народный дух, и художественное чутье, и научное образование.

Россию он любил, смотрел на нее как на единую свежую страну в Европе, ставил ее в пример Западу и старался в недрах ее открыть условия для ее самостоятельной жизни.

Главный же характер направления было преследование всего, что, по его мнению, было вредно России, и всего, что мешало ее дальнейшему развитию.

Между его деятельностью и деятельностью тех, которые, по кончине его, на станках, на которых печатались «Полярная звезда» и «Колокол», печатали свои воззвания к неграмотному народу и неопытной молодежи, общего не было ничего{76}.

Общий фонд

По окончании польского восстания, в 1864 году, Александр оставил Лондон и вместе с семейством своим и Огаревыми поселился в Женеве. Туда же он перевел и свою типографию.

В Женеве Александр жил постоянно до 1866 года{77}. Эти года были для него тяжелыми годами. «Колокол» выходил, но влияние его пало; ясно было, что в России настала новая эпоха, и ветер, прежде ему попутный, сделался противным. В Женеве, этом международном центре политической эмиграции, появились из России молодые эмигранты.

С их появлением горизонт жизни Герцена не расширился, а сузился, беседы сделались однообразны и скучны до того, что иной раз нечего было и сказать друг другу. За границей этих молодых людей ничто не интересовало; наукой, делами они не занимались; за газетами почти не следили. Герцену и Огареву они отравляли жизнь. Разлад повторялся в разных формах каждодневно, от различия образования и взглядов.

На Герцена и Огарева они смотрели, как на отсталых инвалидов, как на прошедшее, и наивно дивились, что они не очень отстали от них. Мало-помалу они приняли покровительственный тон и стали поучать стариков, потом обвинять в барстве, наконец в присвоении себе чужих денег.

В разгар эмигрантского безденежья молодые социалисты узнали, что Герцену вручена какая-то сумма для пропаганды, им показалось справедливым отобрать от него эти деньги. Александр денег не давал и спрашивал: на что? Одни говорили, для посылки эмиссаров образовывать центр на Волге, другие — издавать журнал, третьи — отправить в Одессу. Герцен говорил, что ни в чем этом нет надобности.

«Колоколом» были недовольны.

— Стар, скуп становится, — говорили одни.

— Да нечего на него смотреть, — добавляли самые решительные. — Взять от него эти деньги и баста. А будет упираться, продернуть его в журналах, — забудет чужие деньги задерживать.

Денег Герцен им не дал. В журналах не продернули, хотя и ругали впоследствии.

— Я не бросаю камнем в молодое поколение, — говорил Герцен; — но эти представители были представителями крайности — временной тип, переходная форма, болезнь, развившаяся из застоя{78}.

Самые простые отношения с ними были затруднительны. У них не было ни воспитания, ни научной подготовки.

Конечно, все это необходимо должно было переработаться и перемениться; жаль только, что подготовленная почва была слишком проросши плевелами.

Общий фонд, о котором слышали и так заботились приобрести для себя молодые эмигранты, составился следующим образом.

Кажется, в пятьдесят восьмом году в Лондон приехал молодой человек Бахметев, из Симбирской губ.{79}. У него были какие-то семейные неприятности, о которых он не распространялся, но которые произвели на него настолько сильное впечатление, что он решился оставить Россию навсегда и завести на социальных началах коммуну на Маркизских островах. «Скрыться куда-нибудь подальше от родных», — говорил он. У него было с собой 50 000 франков капитала, из которых 20 000 он желал употребить на какую-нибудь полезную пропаганду в Европе.

Сначала Герцен не мог понять, почему Бахметев его так допрашивает, нет ли какой-нибудь коммерческой мысли в издании «Колокола», «Полярной звезды», «Былое и думы» и пр. Герцен на это рассмеялся и объяснил ему, что типография ему стоит 10 000 фр. в год, что иногда она окупается отчасти продажей книг, а иногда и нет; что это его вовсе не заботит, потому что средств у него достаточно, а он просто осуществляет с Огаревым заветную мысль с детства — служить своей родине хоть издалека.

Выслушав это, Бахметев задумался, а через несколько дней объявил Герцену, что он оставляет ему на издержки типографии или чего он еще придумает 20 000 фр., а сам с 30 000 поедет заводить коммуну на Маркизских островах. Напрасно Герцен убеждал его не оставлять ему этих денег, что они ему не нужны, и не ездить заводить коммуну; говорил, что таких людей добродушных и доверчивых, как он, почти нет на свете, и потому ничего у него не выйдет. Но Бахметев был упрям и никаких доводов не допускал. Наконец, Герцен согласился взять эти 20 000 франков, говоря ему: «Я сберегу ваши деньги; на пропаганду, если понадобится, буду тратить лишь проценты, и когда бы вы ни вернулись, капитал ваш будет цел. Он вам пригодится, если мои предположения сбудутся. Напрасно вы не соглашаетесь пожить здесь; вы бы увидели эмигрантов всяких наций и убедились бы, что ваши мечты неосуществимы». Бахметев покачал головой, говоря: «Оставимте этот разговор, — все давно решено в моей голове. Поедемте лучше к Ротшильду». — «В таком случае, — сказал Герцен, — мы с Огаревым дадим вам расписку». — «Ненадобно», — отвечал Бахметев. Но Герцен настоял, и расписка была дана обоими.

Вот что и было под названием «Общего фонда».

С тех пор никогда не было ни слуха ни духа о Бахметеве, но Герцен хранил свято свое слово — капитал был цел. Только в 1867 или 1868 году Герцен понял дурную сторону двойной подписи на расписке. Когда, кажется в шестьдесят восьмом году, Александр приехал в Женеву на короткое время, для свиданья с Огаревым, он почувствовал себя в самом дурном расположении духа, увидавши, что Огарев слишком поддается влиянию Бакунина и эмигранта Нечаева. Нечаев был до того антипатичен Герцену, что он постоянно отдалял его и никогда не допускал в свое семейство. Если же Нечаев появлялся у него в доме, то говорил своим: «Ступайте куда хотите — вам незачем видеть эту змею».

Огарев просил настойчиво пять тысяч из бахметевского фонда и намекал, что имеет такое же право по расписке, как и Герцен.

Видя, что Герцен этим встревожен, Наталья Алексеевна решилась посоветовать ему разделить капитал на две равные части и предоставить Огареву распоряжаться одной, а другую оставить у себя без контроля. К ее удивлению, Герцен тотчас согласился. «Совершенно справедливо, — сказал он, — ведь они не удовольствуются пятью тысячами, а тут по крайней мере граница — черта». Так и было сделано. В конце шестьдесят девятого года от части Огарева уже не оставалось ничего. В это время Герцен вместе с Натальей Алексеевной вернулся из Флоренции в Париж с своей больной дочерью, и сам был очень нездоров и расстроен. Несмотря на это, Огарев, подчиняясь воле Бакунина, постоянно писал об остальных десяти тысячах и наконец сообщил, что Нечаев сам едет в Париж для личных переговоров с ним. Александр взволновался: «Не приму его у себя, лучше пойду к нему на квартиру. Когда Нечаев услышит, что я не дам ни копейки из десяти тысяч, то, конечно, убьет меня и перепугает вас всех». Но свиданья не было — грозное 21 января 1870 года наступило раньше.

После кончины Александра Ивановича Наталья Алексеевна передала сыну его все подробности этого дела. Огарев продолжал писать об этих деньгах к сыну своего друга.

«Пошлю им остальные десять тысяч, — сказал Александр Александрович Герцен, — отец мог их удерживать для своих планов, а мы — частные люди; пусть Огарев с Бакуниным делают из них что хотят, лишь бы эти деньги не оставались в нашей семье». И последние десять тысяч франков были посланы Огареву, который и передал их Бакунину