Из дальних лет. Воспоминания. Том третий — страница 5 из 28

{24}. Рабочие и герцоги, пэры и слуги, прачки и дамы, старший сын королевы Виктории и гамен в лохмотьях, без отца и без матери, — все теснятся, чтобы пожать ему руку. Нью-Кестль, Нью-Йорк, Гласгов, Толь — вся Шотландия горит желанием принять его у себя, а он… он исчезает, как тень Гамлета, он ступил на западню и скрылся… где он? Он сейчас был тут!.. там!.. и нет его… только парус надувается ветром.

— Ты не можешь себе представить, — говорил Ник, — что за прием сделан был Гарибальди! Монархи не имели такого, и вдруг в палатах, в журналах, во многих салонах, в письмах говорят, что человек — накануне совсем здоровый — болен до того, что ему необходимо на яхте переплыть вдоль Атлантический океан и поперек Средиземное море.

— А как торжественно принимали его! — заметила я, — обеды, речи, гирлянды, украшения, костюмы, балеты, волшебства, арлекинады!

— Да, все это было, — иллюминовано, раскрашено, продавалось по пенни, — это был действительно «сон в весеннюю ночь». Ты знаешь подробности?

— Не думаю; впрочем, об этом так много говорили, писал мне ты, писал об этом Саша, так общее более или менее знаю.

— Александр очень любил Гарибальди, — говорил Ник, — он познакомился с ним в 1854 году, когда Гарибальди приплыл из Южной Америки капитаном корабля и стал на Вест-Индских доках; узнавши это, Александр отправился к нему с одним из его товарищей по римской войне. Гарибальди встретил их с своей обычной простотой и радушием. Он был одет в светло-серое толстое пальто, на шее у него был повязан шарф ярких цветов, на голове фуражка. Ничто не напоминало славного предводителя римского ополчения, портреты, статуэтки которого продавались во всем свете. Это был простой моряк, добродушный, приветливый, с полным отсутствием претензий. Но, несмотря на любовь и гордость, с какой смотрели на него все составлявшие его экипаж, видно было, что он — власть.

Гарибальди пригласил посетивших его в свою каюту, угощал устрицами Южной Америки, сушеными фруктами, портвейном и вдруг, как бы вспомнив что-то, велел матросу принести какую-то бутылку, с любовью ее откупорил и налил всем по рюмке. Это был беллет из Ниццы — из его родины. Он привез его из Америки в Лондон.

За завтраком разговоры были просты, бесцеремонны, без фраз, но мало-помалу в Гарибальди становилось чувствительно присутствие силья присутствие народного вождя, неустрашимость которого дивила старых солдат. Говоря о Маццини, Гарибальди высказал свое мнение о его действиях, значительно расходившееся с мнением Маццини; несмотря на то что высоко уважал его и признавал в нем путеводителя своей юности, друга и наставника; несмотря на то что и в это время был с ним в теплых отношениях. «Зачем они дразнят Пьемонт — это вредно, — говорил Гарибальди, — дело в том, чтобы освободить Италию от Австрии; нечего и незачем думать о республике; сомневаюсь, чтоб они и нуждались в ней». Гарибальди был против всех опытов восстания. Время и последствия доказали, как он был прав.

Когда он отплывал за углем в Нью-Кестль на Тейне и оттуда в Средиземное море, Саша сказал, что ему чрезвычайно нравится его морская жизнь и что, по его мнению, он избрал себе самую благую часть из всех эмигрантов.

— Кто же им не велит сделать то же, — отвечал Гарибальди. — Явилась бы плавающая эмиграция. Меня в Америке знают; я мог бы иметь три, четыре корабля под моим начальством и взял бы на них эмиграцию; матросы, лейтенанты, работники, повара, все были бы эмигранты. В Европе делать нечего — разве ходить по миру в Англии. В Америке еще хуже: Америка — страна забвения родины. Там все другое, другие интересы. Чего же лучше, как собраться около нескольких мачт и носиться по океану, — независимые, недосягаемые, готовые пристать к тому или другому берегу. Это было когда-то моей мечтой{25}.

Вечером того же дня Александр встретился с Гарибальди в одном доме, где был и Маццини. Маццини вынул из кармана лист «Italia e popolo»[12] и показал Гарибальди какую-то статью. Гарибальди прочитал ее и сказал: «Да, написано бойко, а статья превредная; я скажу откровенно, за такую статью стоит журналиста или писателя сильно наказать; раздувать всеми силами раздор между нами и Пьемонтом в то время, как у нас только и есть одно войско — войско сардинского короля. Это опрометчивость, ненужная дерзость, доходящая до преступления».

Маццини отстаивал журнал.

Гарибальди был грустен и сделался еще грустнее. Было поздно, он не хотел возвращаться на ночь на доки и сбирался идти в гостиницу. Александр предложил ему ночевать у него. Он согласился.

Присутствующие на вечере так осаждали Гарибальди, что он, едва выпутавшись кой-как, подошел к Александру и спросил, долго ли он тут пробудет?

— Отправимтесь хоть сейчас.

— Сделайте милость.

Они уехали. По дороге Гарибальди сказал:

— Жаль, Маццини увлекается, с чистейшими намерениями делает страшные ошибки. Тешится тем, что выучил своих учеников дразнить Пьемонт; последняя опора пропадет. Республика! Дело не в республике. Маццини знает Италию образованную и владеет ее умами; но из них не составится войска, чтобы выгнать из Италии австрийцев и отделить папу. Я знаю итальянские массы; для массы, для народа итальянского одно знамя — единство и изгнание чужеземцев. Можно ли этого достигнуть опрокидывая на себя единственное сильное королевство в Италии, которое хочет стать за Италию, да боится; надобно его звать, а не отталкивать, не обижать{26}.

На другой день Гарибальди рано утром пошел гулять с маленьким сыном Александра; зашел в фотографию, снял с ребенка портрет, принес в подарок отцу и остался у них обедать. Во время обеда явился присланный от Маццини; он хотел говорить с Гарибальди наедине, но Гарибальди сказал, что у него нет никаких секретов, да и чужих тут нет никого, и в продолжение разговора повторил, что Маццини знает только одну сторону жизни, но до народа, до этого фундамента общества, идущего до грунта, то есть до полей и плуга, до пастухов и лодочников, никогда не доходил, а что он, Гарибальди, не только в Италии, но и везде жил с народом, знал его силу и слабость, горе и радости, знал его среди битв и среди океана, и народ в него верит.

Маццини не верил ему.

Уезжая, Гарибальди сказал: «Еду, а на душе тяжело; он что-нибудь да предпримет вредное».

И угадал.

Не прошло года, как две-три неудачные вспышки доказали, как он был прав. Далее Гарибальди не вытерпел и разразился известным письмом{27}.

«В этих восстаниях, — писал он, — могут участвовать или сумасшедшие или враги итальянского дела».

Прошло около десяти лет, я жил в, Англии вместе с Александром, милях в десяти от Лондона, в Теддингтоне, — продолжал свой рассказ Ник. — В 1864 году ждали Гарибальди в Англии. 3 апреля он приехал в Сутгамптон{28}. Александр тотчас отправился туда. Ему хотелось видеть Гарибальди прежде, чем его опутают, утомят, хотелось потому, что он любил его, что смотрел на него, как на лицо, взятое из Плутарха, а теперь, писал о нем Александр: «Он перерос этих героев, стал легендарным от берегов Испании до Украины, от Шотландии до Сербии. С тех пор он победил целое государство с горстью волонтеров и как отпустили его! С тех пор он был побежден и как ничего не приобрел от победы, так ничего не потерял от поражения; напротив, последнее усилило обаяние, и новый ореол осиял лавры его». Александр хотел видеть, тот ли это капитан корабля, которого он видел на Индиан-доках, который мечтал об эмиграции на океане; он хотел видеть его и для того, чтобы сообщить о нелепостях, которые делала партия его поклонников; о том, как, воздвигая ему триумфальные арки, унижали Маццини. Он был уверен, что Гарибальди не «имеет настоящего понятия о том, как Стансфильд, с которым он был дружен, пострадал за то, что, находясь на службе королевы, не разорвал дружбы с Маццини»{29}.

Александр приехал в Сутгамптон спустя несколько минут по отъезде Гарибальди на остров Байт, где он намерен был провести несколько дней у одного из членов парламента Сили.

На улице виднелись остатки торжества в честь Гарибальди, флаги украшали суда. Везде толпился народ. Александр приехал на первом пароходе в Коуз. В гостиницах, на пароходе только и слышалось, что о Гарибальди. Рассказывали, как он, сходя с парохода, пожал руку каждому матросу, когда они выстроились рядами по пути, по которому он должен был пройти. Одним этим поступком он покорил себе сердца английских моряков.

Рассказывали, как вышел он на палубу, опираясь на герцога Сутерландского.

В Коуз Александр приехал поздно вечером, заказал себе к утру коляску и пошел пройтиться по взморью. «Вечер был тихий, теплый, — писал Александр, вспоминая это время, — море едва колыхалось, местами по нем пробегали фосфорические блестки и струи, — пахло морскими испарениями, из какого-то клуба доносилась музыка, на всем лежал светлый праздничный вид. Зато на другой день лил частый мелкий дождь. Небо, земля, даль — все слилось в серую массу». Под этим дождем Александр приехал в полузакрытой коляске в Брок-Гауз, где находился Гарибальди, и послал свою карточку к его секретарю Гверцони.

Гверцони пригласил его в свою комнату, а сам пошел сказать о нем Гарибальди. Спустя минуту послышалась его походка и стук его палки; он шел, спрашивая: «Где он, где он?». Александр отворил дверь, выходившую в широкий коридор; пред ним стоял Гарибальди с своим ясным, кротким взором и, протягивая руки, говорил: «Как рад вас видеть, как рад, что вижу вас полным здоровья и сил, — и обнял его. — Куда хотите? вот комната Гверцони, а вот там моя».

На Гарибальди был надет всем известный его костюм — его camicia rossa, красная рубашка. Сверх нее оригинального покроя плащ, застегнутый на груди, а на шее был повязан платок по-матросски. Все вместе шло к нему необыкновенно.

Александр нашел, что Гарибальди мало изменился.

Портреты его не дают о нем понятия, все они старее, и нигде не схвачено выражение его лица, в чем и содержится вся сила и вся тайна влекущего к нему, все очарование, которое он разливает вокруг себя как на рыбаков в Ницце, на экипаж корабля, так и на армию волонтеров в Италии, на народные массы всех континентов.