Черты лица его напоминают скорее тип славянский, нежели итальянский.
В его взоре, улыбке, в звуке голоса, во всем выражается доброта, простодушие и такая трогательная приветливость, что нет возможности противиться их притягательной силе, и вместе с тем они не определяют вполне характера его. В этой доброте чувствуется неразрушимая сила нравственная, возможность преданности до отдания себя; в глубине же всего какая-то печаль, отбрасывающая на все свой грустный оттенок. Мысли быстро пробегают по чертам лица его; страх ли это перед судьбою, от которой нельзя отречься? сомнение ли при виде измен, падений, слабостей? — быть может. Не величие ли искушало его? Нет, величие не могло искушать Гарибальди — он весь был свое дело.
В разговоре с Александром он вспоминал подробности их свиданья в 1854 году; вспоминал, как он опоздал возвратиться на доки, как ночевал у него, как снял фотографию его ребенка.
Между прочими разговорами Александр сказал ему.
— Я должен вам признаться, что поторопился вас видеть не без задней мысли; я боялся, чтобы мрачная атмосфера Англии не помешала вам увидать интересного закулисного механизма пьесы, которая дается на подмостках парламента. Могу ли говорить все, что хочу?
— Пожалуйста, — отвечал Гарибальди. — Мы старые друзья.
Тогда Александр рассказал ему нелепые выходки против Маццини и чему подвергали за него Стансфильда — человека, который своим личным достоинством, трудом и умом достиг еще в довольно молодых летах места лорда в адмиралтействе.
— На вас прямо нападать не смеют, — продолжал он, — но посмотрите, как бесцеремонно вас трактуют.
И подал ему последний лист «Standard'a»; там было сказано: мы уверены, что генерал Гарибальди поймет настолько обязанности, возлагаемые на него гостеприимством Англии, что не будет иметь сношений с прежним товарищем своим, и настолько такта, чтобы не ездить а № 35 Thourley Square[13].
— Я слышал кое-что, — сказал Гарибальди, — об этой интриге. Разумеется, один из первых визитов моих будет к Стансфильду.
Гарибальди встал; Александр, думая, что он хочет окончить свидание, стал прощаться. «Нет, нет, пойдемте теперь ко мне», — сказал Гарибальди; они пошли. Прихрамывал Гарибальди сильно, но вообще его организм вышел со славой из нравственных и политических операций, несмотря на две глубокие раны — одну в ногу, другую в сердце, как выразился Александр.
Идя рядом с Гарибальди, Александр всматривался в его одежду и находил, что это самый простой и самый удобный костюм, а отсутствие аффектации, с которой он его носит, не допускает общество им оскорбляться, не допускает и щепетильных пересудов; но вряд ли найдется в Европе другой человек, кроме Гарибальди, который мог бы безнаказанно появляться во дворцах английской аристократии в своей красной рубашке. Некоторые из газет выдумали, что это мундир монтевидейского волонтера. Да ведь Гарибальди с тех пор был пожалован в генералы королем, которому дал две короны{30}. Отчего же он носит мундир монтевидейского волонтера?
Принадлежность мундира — оружие; Гарибальди ходит без оружия, не боится никого и никого не стращает. «Я не солдат, — говорил он итальянцам, предлагавшим ему почетную саблю, — и не люблю военного ремесла. Я взялся за оружие, когда на мой родительский дом напали разбойники, чтобы защищать его. Я работник и происхожу от работника».
Несмотря на это, в Гарибальди нет и тени плебейской необразованности, манеры его чрезвычайно кротки и благородны. Его плащ в широких складках, застегнутый на груди, походит скорей на плащ великого жреца, нежели на плащ воина.
Разговор продолжался еще несколько минут, как в дверях начали показываться английские физиономии, шуршать дамские платья, — Александр встал, чтобы выйти.
— Куда вы торопитесь? — спросил Гарибальди.
— Не хочу вас красть у Англии.
— До свиданья в Лондоне, не правда ли?
— Непременно буду. Правда, что вы остановились у герцога Сутерландского?
— Да, — сказал Гарибальди и прибавил, как бы извиняясь — Не мог отказаться.
В день приезда Гарибальди в Лондон реки народа запружали улицы и площади; где был карниз, балкон, окно — везде были люди; все это ждало в иных местах с лишком шесть часов. Гарибальди приехал в половине третьего на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд-Гаузу. У подъезда его ждал герцог Сутерландский с своей женою.
Порядок был удивительный. Народ как бы понял, что он приветствует одного из своих.
У Вестминстерского моста, близ парламента, народ так стеснился, что коляска Гарибальди, ехавшая шагом, остановилась; а процессия, тянувшаяся на версту, ушла вперед с знаменами, музыкою и пр. С криками ура народ облепил коляску, все, что могло продраться, жало руку, целовало края плаща Гарибальди, кричало: «Welcome»[14]; народ хотел отложить лошадей и везти его на себе, но его уговорили. Овация продолжалась около часа, одна толпа передавала гостя другой, — коляска то двигалась шагом, то снова останавливалась.
Англия дворцов, Англия миллионов шла навстречу Гарибальди вместе с Англией мастерских.
Принявши предложение герцога Сутерландского поселиться у него, Гарибальди помог интриге, затеянной еще до его приезда, цель которой была удалить его от народа и отрезать от друзей и знакомых, а пуще всего от Маццини. Благородство и простота Гарибальди уничтожили ее отчасти, но затруднение говорить с ним без свидетелей помогало.
В мире не было человека, которого было бы видеть легче, чем Гарибальди, и с которым было бы труднее говорить. По счастью, он вставал в пять часов утра, принимал в шесть, а интрига шла с десяти. Только в день отъезда его дамы стали вторгаться к нему часом раньше.
В доме герцога Гарибальди занимал одну комнату, а другую его слуга; два сына его и секретарь помещались на свой собственный счет в гостинице. Церемониймейстеры, буфетчики, наблюдатели, слуги беспрерывно сновали при Гарибальди, и бросалось в глаза, как принимались меры, чтобы предупредить и пресечь его сближение с близкими ему людьми. Тогда мы с Александром пригласили Гарибальди вместе с Маццини к нам в Теддингтон отобедать{31}. Гарибальди согласился. На следующий день мы поехали к Гарибальди, чтобы условиться насчет поездки; Гарибальди не было дома; мы остались ждать его вместе с Саффи и Гверцони в приемной зале. В двух шагах от нас шел оживленный разговор, который обратил наше внимание, так как в нем часто упоминался Теддингтон.
Один из говоривших, по-видимому итальянец, с жаром повторял:
— Это невозможно, невозможно, до Теддингтона шестнадцать или семнадцать миль.
— Не больше одиннадцати, — спокойно заметил я. Итальянец тотчас обернулся ко мне, говоря:
— И это страшное расстояние; генералу придется отложить поездку в Теддингтон. В три часа ему надобно быть в Лондоне.
— Генерал хочет ехать и поедет, — сказал Гверцони. Спор продолжался еще, как дверь отворилась — вошел Гарибальди.
— Позвольте мне окончить ваш спор, — заметил Александр и, подойдя к Гарибальди, сказал: — Вы велели передать мне, что приедете к нам в Теддингтон.
Это мне очень дорого; но если приезд к нам соединен с затруднениями, я не настаиваю.
— Что за затруднения? — спросил Гарибальди, — Какие?
Споривший итальянец подбежал к нему, говоря:
— Ехать в Теддингтон в одиннадцать часов и возвратиться в Лондон в три невозможно.
— Значит, надобно ехать в десять — просто и ясно.
— В таком случае, — сказал Александр, — позвольте мне с Ником приехать к вам в десятом часу с экипажем и поедемте вместе.
— Очень рад, буду вас ждать, — отвечал Гарибальди. Ехавши от Гарибальди, мы завернули к Ледрю Рол-
леню и пригласили его к нам; но он отказался, говоря, что ему, как представителю Французской республики, как пострадавшему за папу, нельзя видеться с Гарибальди в первый раз не у себя.
На следующий день мы взяли карету с отличными лошадьми и приехали за Гарибальди в Стаффорд-Гауз.
— Итальянец кричит, — говорил Гверцони, — что лошади герцога не выдержат поездки.
— Их и не надобно. У нас карета готова, — сказал я.
— Не успеет генерал возвратиться на одних и тех же лошадях.
— Устанут — впрягут других.
— Скоро ли кончится эта каторга? — сказал Гверцони, обращаясь к нам. — Всякая дрянь распоряжается.
— Не пора ли? — говорил Гарибальди, входя в комнату. — Только доставьте меня к трем часам в Лондон.
Саффи и Мордини, бывшие в числе приглашенных, отправились в Теддингтон по железной дороге.
— Поедемте и мы, — сказал Гарибальди.
Мы вышли. Густая толпа стояла перед Стаффорд-Гаузом. Громкие продолжительные ура встретили и проводили нашу карету.
С полудня дождь перестал; быстро расходились тучи, местами вырезывалось небо, горизонт просветлел, солнце закатывалось Мы вышли на балкон — тепло, тихо, ароматно, благодать. Алела снежная вершина Монблана, Монсалев, каштаны, озеро, куст розанов против балкона в чьем-то палисаднике, алел весь воздух. Мы вынесли на балкон кресла и поместились там. Вдали кто-то играл на флейте; в противоположном доме раскрылось окно, показалось прелестное личико кудрявой девочки лет четырнадцати и очень молодой человек; они улыбались и, по-видимому, о чем-то весело разговаривали. Все эти картины воскресили в нас воспоминания из наших дальних лет: видится нам Москва, слышатся знакомые голоса; сквозь ветки душистого тополя светит звездочка в небольшой кабинет; все в этом кабинете просто: диван, стол, изрезанный местами перочинным ножичком; у стола два мальчика лет по тринадцати, перед ними несколько книг и тетрадей, на всем следы жизни расцветающей, на всем следы сердечной теплоты и поэзии.
Воскрес пред нами и другой кабинет — кабинет в Лондоне, обширный, роскошный. Мы с Ником сидим подле великолепного письменного стола, заваленного книгами, журналами, бумагами. Против нас, над небольшим столиком, большая картина, изображающая