Мы пожали друг другу руки и простились до утра.
На следующий день я собиралась рано утром уехать и встала чем свет, чтобы не опоздать к раннему поезду. По небу плыли разорванные облака; казалось, будет дождь, но это не останавливало меня. Пока я убирала в саквояж свои вещи, из-за расступившихся облаков показалось солнце. Я открыла окно — тепло, тихо. Я села у окна и не могла насмотреться на озеро, на даль. В воздухе жужжали мухи, пчелы, порхали бабочки, где-то птица пропела — людей никого. В доме все спали. Мне казалось — я одна во всем мире; и было мне как-то хорошо и страшно. То же самое чувствовал Александр, как видно в одном из его писем из Швейцарии к Огареву, в 1866 и 1868 годах.
«С летами, — говорит он в одном из этих писем, — странно развивается потребность одиночества и, главное, тишины.
Сижу один в небольшой комнате дрянной гостиницы, на берегу Невшательского озера; кругом тишина, неподвижность, только барка, привязанная к берегу, едва колышется.
Знать, что никто вас не ждет, никто к вам не войдет, что вы можете делать что хотите, умереть, пожалуй, никому нет дела… разом страшно и хорошо. Великое дело знать, что вы можете располагать своим временем, никто вас не прервет… Скучно — берите шляпу, идите на улицу, там вечная каскада несется с шумом и гамом. Вы не имеете к ним никакого отношения, все вам чуждо — это-то и прекрасно: ни вам до них, ни им до вас нет дела»{36}.
Когда я вошла к Нику проститься, он был уж на ногах. Поздоровавшись со мною, он подошел к небольшому бюро красного дерева, стоявшему в углу гостиной, подозвал меня, вынул из бюро пачку писем, писанных к нему Герценом за упомянутые два года, и передал их мне, сказавши: «Так как ты пишешь свои воспоминания и больше о людях и времени, в которое они жили, то вот тебе письма Александра, ко мне писанные во время его переездов за два последние года его жизни. Выбери из них те, которые найдешь более подходящими для объяснения чего-нибудь, когда найдешь в этом надобность, и печатай в своих воспоминаниях „Из дальних лет“; предоставляю, их тебе в твое полное распоряжение, как мою собственность»{37}.
Я все письма перечитала, выбрала из них те, которые более объясняли тот период времени и его жизнь, в который были писаны, а остальные возвратила Нику. У меня осталось семьдесят пять писем. Большую часть из них я решилась поместить в моих записках, как исторический факт, не только что с разрешения самого Ника, но отчасти по его желанию, и потому, что нашла это частию полезным для прекращения ошибочных взглядов и обвинений на дорогие мне личности.
Из этих интересных писем видны отчасти как политические, так и общественные взгляды и Александра и Огарева, их взаимные отношения и отношения к разным лицам; изредка и слегка они касаются и их семейного быта. Видно также, что скитальческая жизнь начинала утомлять Александра, что он мечтал о кабинете и о домашнем тихом уголке.
«Я ужасно люблю тишину, — пишет он в одном из этих писем. — Я счастлив в деревне, устаю от шума, от людей, от слухов, от невозможности сосредоточиться, устаю от неестественной жизни».
Вместе с письмами Ник передал мне мелко исписанную им рукопись своей поэмы в стихах под названием «Радаев», с тем, что если можно, то и ее напечатать в моих записках[22]{38}.
Мы простились «до свиданья», но более не видались.
В конце зимы я возвратилась в Россию, куда еще прежде меня приехали мои дети.
Ник стал хлопотать о переселении своем в Англию и до переезда продолжал со мной переписываться.
Летом в Петербурге 1877 года с глубоким огорчением узнала я о его кончине, последовавшей в окрестностях Лондона.
Николай Платонович Огарев скончался 12 июня 1877 года. Подробности его кончины сообщила его супруге Наталье Алексеевне Огаревой, находившейся в то время уже в России, дочь Александра Ивановича Герцена, Наталья Александровна. Получивши телеграмму из Англии о болезни Николая Платоновича, она немедленно приехала в Лондон и была при его кончине.
Предполагали, что он повредил себе мозг, падая в припадке, и с этого времени все спал — так и заснул навсегда. Лицо его поразительно помолодело, несмотря на белую бороду; то же было и с Александром Ивановичем Герценом по его кончине, но только на несколько часов.
14 июня 1877 года. № 76, Rue d'Alsas, Paris. Милая Натали.
Бедный наш Ага умер третьего дня, во вторник 12 июня, в три часа днем. Я поехала к нему после получения депеши от Мери; Габриель меня довез. Мы приехали в Greenwich в пятницу, рано поутру. Мы нашли большую перемену в Ага, он очень похудел, борода совсем побелела. Меня он узнал, то есть на вопрос мой: «Узнаешь меня, Ага?» — по-английски отвечал: «Yes»[23], и опять заснул. Попозже Габриель его спросил: «Me reconnaissez-vous? Je suis Monod»[24]. Он ответил, как и мне, по-английски: «Monod is not here for the present»[25] — значит, он его совсем не узнал. Чернецкая пришла, спросила, как он себя чувствует: «Better, thank you, since I sent for Tata»[26], — и опять заснул; он с трудом на минуту открывал глаза, потом сейчас же опять засыпал. Габриель никак не мог остаться и в тот же день вернулся в Париж.
В субботу сон был еще тяжелее. Ага сам по себе глаз уже не открывал, а только когда его очень громко звали. Он раз как будто узнал меня, потому что обратился ко мне и по-русски сказал: «Твой отец, — твой отец написал брошюрку после письма».
После этого он все слабел, слабел и во вторник совсем перестал дышать в три часа, — лицо его побледнело и сделалось удивительно красивым, он как будто помолодел и, несмотря на белую бороду, никто бы не дал ему больше тридцати пяти — сорока лет. Удивительная перемена.
Больше я не могла остаться в этой среде и в тот же вечер уехала из Greenwieh'a, спала у Чернецкой и рано поутру вчера взяла поезд в Париж. Место я сама выбрала на кладбище Sbouter's Hill Cemetery — гора и свободный, хороший вид на все стороны.
Бедный Ага, хорошо, что он больше не приходил в себя, — судя по словам Мери, ему жить еще очень хотелось.
Если ты можешь решиться ответить мне и рассказать что-нибудь о себе, о твоих, я буду тебе очень благодарна. У нас и у Саши все по-старому. Целую тебя, Наталью Аполлоновну и Алексея Алексеевича.
Ольга и Габриель тебе кланяются.
Глава 4. Семейство Тучковых
Вы желали, чтобы я сообщила вам[27]{1}, милая Татьяна Петровна, что знаю о семействе Тучковых; исполняю ваше желание тем охотнее, что люблю вспоминать о семействе моего деда Алексея Алексеевича, сына Алексея Васильевича Тучкова и жены его Елены Яковлевны, урожденной Казариновой, которая внезапно ослепла при грозной вести о сыновьях.
У Алексея Васильевича и Елены Яковлевны было пять сыновей: Алексей, Николай, Сергей, Павел, Александр.
Александр Алексеевич, во время битвы под Бородином командовал Ревельским полком. Увидя, что полк его дрогнул под градом ядр, картечи и взрывов земли, схватил знамя, бросился вперед и был убит. Тела его не нашли.
Жена его Маргарита Михайловна, урожденная Нарышкина, глубоко любившая мужа, в день Бородина с годовалым сыном своим Николаем[28] находилась в двух верстах от поля сражения.
Спустя несколько лет Маргарита Михайловна, убитая горем, просила императора Александра Павловича разрешить ей построить церковь на месте, где пал ее муж.
Государь немедленно исполнил ее желание и послал ей десять тысяч рублей; императрица Мария Федоровна велела исключить из залога Опекунского совета участок полей Бородинских, которые помещик Воейков уступил ей безвозмездно. И воздвигся Спасо-Бородинский монастырь, в котором Маргарита Михайловна была настоятельницей, там скончалась и там погребена.
Спустя года три после Бородинской битвы император Александр I проезжал по Тульской губернии, близ имения А. А. Тучкова, села Алексина, где жила тогда Маргарита Михайловна; узнавши об этом, она послала сына своего с дядькою посмотреть государя. Государь заметил ребенка и спросил о нем; ему сказали: сын Тучкова, убитого под Бородином; тогда государь поставил дитя возле себя на паром и, пока шел дождь, прикрывал его своей шинелью. Между тем послал Скобельцына выразить Маргарите Михайловне свое сожаление, что не посетил ее, так как не знал, что в Алексине живет вдова героя; и тут же велел записать малютку ее сына в Пажеский корпус.
В 1839 году, при открытии памятника на Бородинском поле, присутствовала и Маргарита Михайловна, уже игуменьей Спасо-Бородинского монастыря.
Император Николай Павлович во время церемонии подошел к ней, низко поклонился и сказал:
«Кланяюсь вам, ваше превосходительство{2}, и разделяю скорбь вашу. Чувствую, как вам тяжело, но день славный».
Николай Алексеевич в двенадцатом году командовал Третьим корпусом, под Бородином был ранен в грудь и через три недели после Бородинского сражения окончил жизнь.
Когда император Николай Павлович вступил на престол, Сергей Алексеевич находился под судом, как генерал, действовавший под начальством Чичагова, обвиняемого в измене отечеству. Чичагов уехал за границу и не возвращался{3}. Сергей Алексеевич не хотел бежать от суда: он считал себя чистым и суда не боялся. Восемь военных комиссий сменялись одна за другой, и ни одна не нашла в нем виновности. Государь Николай Павлович отменил военную комиссию и объявил Сергея Алексеевича от суда освобожденным.