Татьяна Петровна ПассекИз дальних летВоспоминания. Том второй
Серия литературных мемуаров
Государственное издательство художественной литературы, 1963
Том второй
Глава 26. Qual cuor tradisti[1]{1}1833–1834
1833 года советовали мне, для поправления здоровья, провести лето в деревне. Мы решили ехать в Васильевское, так как владели там небольшой частицей земли. Не имея в Васильевском своего дома, располагали нанять получше крестьянскую избу, но Луиза Ивановна уговорила Ивана Алексеевича предоставить нам поместиться в их деревенском доме, — тем больше, что самим им это лето нельзя было жить в деревне по случаю выпускного экзамена Саши.
В июне 1833 года Саша держал в университете экзамен и выдержал на кандидата{2}. Он писал нам в Васильевское, что это событие было возвещено на акте при звуках труб и литавр и торжественном собрании знаменитостей Москвы, в тридцать градусов жары, но что он лично при торжестве не присутствовал, потому что ему, вместо ожидаемой им золотой медали за сочинение, дали серебряную. Профессор Перевощиков, задававший тему, нашел в сочинении Саши слишком много философии и слишком мало формул. Золотую медаль получил студент{3}, который, говорили тогда, выписал свою диссертацию из астрономии Био и растянул на листах формулы.
Темой сочинения было историческое развитие Коперниковой системы;{4} тут было можно развернуться. Саша взял Птоломееву Альмагесту, Коперника и астрономию Бальи. Ему ярко представилась последовательность развития астрономии от бессвязных отдельных замечаний египтян до ее высокого состояния, в котором она является в руках Ньютона, и показал, как отдельные сведения и наблюдения, являясь из разных начал, умножаясь, соединились в Альмагесте, этом первом опыте как науки, и образовали из нее систематический сборник. Потом, еще не касаясь Коперника, он представил общее направление мысли в его великом веке; высшие требования на науку, нежели во времена Птоломея; несостоятельность астрономии относительно этих требований и гениальное провидение Коперника. Но, чтобы дать понятие, как уничтожилось древнее воззрение и как дало начало истинному гениальное слово Коперника, и оценить величие его дела, недостаточно было только указать на него, надобно было проследить самое это развитие; то Саша, доведя историю астрономии до теории тяготения, изложил всю важность Коперниковой системы, показал необходимость Коперника именно в ту эпоху, в которую он жил; затем, показавши требования XVI века на науку, — старался раскрыть, насколько им ответила астрономия Ньютоном и, наконец, Лапласом, и доказать, что наука развивается по законам в уровень с человечеством и по одним и тем же законам, как и мышление.
«Когда окончился экзамен, — писал нам Саша, — все студенты одного со мною курса собрались в небольшую кучку и ждали, не выйдет ли кто из совета, чтобы узнать свою участь, „быть или не быть“. Несмотря на то, что я казался веселым, на душе было тревожно. Я слышал, что Павлов, у которого я ревностно занимался, поставил мне 2 за то, что я раз возмутил против него аудиторию и раза два уговорил студентов нейти к нему на лекцию, потому что Павлов, делая выговор какому-то студенту, сказал: „Стол и солдат у двери столько же меня понимают, как и амфитеатр“. Из этого вышло дело, его разбирал Дмитрий Павлович Голохвастов. Он вызвал к себе вместе Павлова и меня. Павлов не мог мне этого простить. На вопрос из динамики я дурно отвечал, поэтому предполагал, что и Перевощиков, верно, больше двух не поставит. Остальное шло превосходно.
Когда вышел к студентам Гейман, все бросились к нему. „Поздравляю вас — вы кандидат“, — сказал он мне. — „Еще кто? кто?“ — „Такой-то и такой-то“. Мне разом сделалось и весело и грустно.
Когда я по чугунной лестнице университета выходил кандидатом и с тем вместе из школы на божий свет, тогда иначе взглянул на все. Чувство самобытности и совершеннолетия никогда не бывает так ярко, как в минуту окончания публичного воспитания. Испанские башмаки{5}, шнуровавшие душу, лопаются, и фантазия гуляет на свободе. Нет более ни правил, ни направления извне. Это медовый месяц совершеннолетия.
С чувством собственного достоинства и достоинства кандидатской степени я явился домой и посвятил Нептуну мокрое платье, в котором плавал три года по схоластическому болоту на ловлю идей, то есть, говоря презренной прозой, подарил первогодичным студентам толстые тетради лекций, выучившие меня стенографии и разучившие писать удобочитаемо».
Теперь уже ничто не мешало Саше упиваться любовью к своему ландышу и любоваться им{6}. Любовь его была искренна, как и все чувства юности. Он не делал себе анализа, пока страсть брала верх над всем, предложил Марии объявить семейству, что он просит ее руки, и, как только позволят обстоятельства, на ней женится.
— Если я объявлю о твоем предложении моему семейству — это тебя свяжет, — отвечала она. — Я верю твоему благородству и — твоей любви… если же изменишься,, да нет, это невозможно… сердце, как твое, изменять не может.
И он был уверен в неизменности своих чувств. Когда же, сверх чаяния, стал охладевать, то не мог устоять и не воспользоваться свободой, предоставленной ему этой благородной девушкой.
Спустя несколько лет, анализируя это уже угаснувшее чувство, он, как бы в оправдание перед самим èo-бою, говорил:
«Любовь моя была одностороння и отчасти натянута, тогда я этого не замечал. Чиста была эта любовь, как майское ясное небо; светлой речкой катилась она по зеленому полю надежды, только иногда волновалась, вспоминая о молодом человеке, бывшем женихе, и тем, что он скоро был забыт. Я отыскивал в своей душе давно забытые страницы сентиментальности, принаряжал ими душу, отчасти это чувствовал и к сентиментальности присоединял все мои либеральные мечтания. Я говорил ей и говорил от души, что за осуществление моих политических убеждений пожертвую моей любовью, пожертвую ею, и вполне верил в истинность и неизменность этих слов, так, как и чувств моих».
В пламенных словах он писал о ней к Нику.
Саша точно чары набрасывал на Ника, и не только в их юности, но и во всю последующую жизнь. В какое бы положение судьба ни ставила Александра, Ник, как бы невольно, стремился стать точно в такое же. Под влиянием картины любви Саши он стал искать существо, которому мог бы также отдать первую любовь свою. Искать было недалеко. В доме их жила милая молодая девушка. Ник почти не замечал ее, — читая письма Александра, он ее заметил, робко полюбил и в страстных выражениях говорил о ней своему другу{7}. Судьба этой девушки — создания глубоко чувствовавшего, поэтического, — разыгралась самым плачевным образом. Ник не был виной ее несчастия. Напротив, он до конца ее разбитой кратковременной жизни сохранил к ней чувство дружбы и озарял ее печально догоравшую жизнь своим сочувствием.
Пока Саша готовился к экзамену и держал его, я с Вадимом и пятнадцатилетним братом его Помпеем отправились в Васильевское.
Мы приехали туда около сумерек и поместились в барском доме. Прелесть места, глубокая тишина, воздух полей возбудили в нас чувство безотчетного счастия. От голубой ленты реки до лугов, осыпанных цветами мая, все как бы улыбалось нам, все манило нас к себе. Поручивши приехавшей с нами горничной разобрать и разместить наши небольшие пожитки и книги, сами поспешили в рощу и к реке. Тот же широкий камень лежал на берегу близ воды; та же лодка слегка колыхалась, привязанная в тростнике. Ею владел писарь Епифаныч и, плавая в ней, ловил рыбу. Солнце тихо закатывалось. Все алело. Жизнь ранних лет обступала меня. Я смотрела на все с тем чувством нежности и умиления, с которым смотрим на портрет милого нам младенца, напоминающий его ясный взгляд и его голубую улыбку.
Когда Вадим и Помпеи вывели из тростника лодку и придвинули к берегу, в нее мгновенно перемахнула Зюльма, собака польской породы, подаренная Вадиму моим братом, и села на лавочку; за Зюльмой легко перепрыгнула в лодку я и поместилась рядом с нею; за нами Вадим с Помпеем; они взяли весла, весла шумно разрезали воду, и лодка поплыла. Берега, лес, вечерняя заря опрокинулись в реке. От времени до времени в голубом пространстве с легким криком проносились над нами в одиночку белые чайки…
И громко пел во тьме ветвей
Печаль и счастье соловей{8}.
В воде, в воздухе, в растениях чувствовался трепет жизни. В самой тишине, окружавшей нас, струилась жизнь.
Мы возвратились домой, когда наступил вечер, и принесли большие букеты ландышей и белых ночных фиалок, еще мокрые от росы. Фиалки тотчас разлили по комнате свой упоительный запах. В столовой, на большом липовом столе, нас ожидал чай. Мы раскрыли окно, в него стала пробираться роса, и из-за рва послышались голоса перепелов, перекликавшихся во ржи. В комнате, где, бывало, ворчал капризный старик, раздался веселый разговор и молодой, вольный смех…
Мы прожили в Васильевском до августа, не замечая жизни, мы жили — и только. Природа, прошедшее, настоящее — все как бы сосредоточилось в одной живой точке и билось одним пульсом жизни с нами.
Вадим в деревне писал свои «Путевые записки»{9}; я переводила роман Kappa «Sous les tilleuls»[2]{10}; иногда мы читали друг другу вслух.
Август наступил незаметно. В Васильевском мы получили письмо от дяди Александра Ивановича из Чертовой. Он приглашал нас к себе. Мы приняли приглашение и в первых числах месяца отправились к нему с присланными за нами в коляске старушкой Натальей Ивановной и Петром Семеновичем. Так же как и в первую мою поездку в Чертовую, когда мы выехали, день был серенький, в воздухе парило, пахло близким дождем, в лесу чувствовался смешанный запах лесных трав, деревьев, грибов. Вскоре ст