Из дальних лет. Воспоминания. Том второй — страница 11 из 100

С этого времени старик сделался сдержаннее и с Сашей стал обращаться с некоторым уважением; даже бесприютного Карла Ивановича шпынял гораздо меньше; но, несмотря на такое улучшение, умел придать столько горечи всем отношениям и даже, по-видимому, самой простой должности чиновника особых поручений — без поручений, что и тот не мог постоянно выносить этой жизни, терял терпение, с раздражением говорил: «Это совсем несносно», — накупал разных безделиц, лошадь, таратайку, укладывался в путь и отправлялся торговать то на Дон, то на Кавказ. К несчастию, неудачи преследовали его повсюду, и через несколько месяцев он являлся к Ивану Алексеевичу, снова поступал на свою должность и поселялся в нижнем этаже старого дома.

Вскоре после того как Егор Иванович перебрался на казенную квартиру, Саша, в сопровождении Карла Ивановича, уехал в Вятку{5}, и дом Ивана Алексеевича сделался еще скучнее и уединеннее. Суровая тишина охватила его совершенно; только на половине Луизы Ивановны чувствовались еще признаки живой души. Самые слуги, на звон призывного колокольчика, входили на цыпочках, как бы боясь пробудить тишину.

Здоровье Ивана Алексеевича стало видимо разрушаться, но нравственные силы оставались те же; та же была твердая память, тот же замечательный колкий ум, тот же увлекательный разговор, когда он этого хотел, но он этого почти никогда не хотел, а, напротив, хотел теснить всех капризами и мелочами больше чем когда-нибудь. Из всего этого мало-помалу соткалась целая жизнь этого дома.

И потянулись долгие дни до вечера; в четыре часа был обед, мелкие заботы утихали, наступал вечер…

В столовой пусто; втихомолку

Блуждает лампы тощий свет,

Часы стенные без умолку

Снотворно стукают: да — нет…

В гостиной пусто и печально;

Перед диваном стол овальный,

Горят две свечки на столе;

Уныло кресла в полумгле,

Пустые ручки простирая,

Кругом стоят. . . .

В этой гостиной осенними и зимними вечерами Луиза Ивановна, сидя на диване у стола, вязала чулок, а Иван Алексеевич медленно ходил вдоль анфилады растворенных комнат…

Блуждая, точно дух пустынный

В тиши обители старинной,

И вторит шороху шагов

Глухое стуканье часов.

Наконец цель жизни и труда свелась на одно накопление капитала. Вместе с Григорием Ивановичем Ключаревым старик поверял приходы и расходы, продавал родовые имения, превращал деньги в банковые билеты и складывал их вместе с деньгами и деловыми бумагами в железный сундук, стоявший в его спальной.

Каждый день, после вечернего чая, он садился за свой небольшой письменный стол и погружался в расчеты…

Пред ним бумаги лист, кругом

Исписанный и разграфленный,

Следит за цифрой зоркий взгляд,

По счетам пальцами худыми

Рука, скользя из ряда в ряд,

Стучит кружками костяными.

Хотя б один сторонний звук!

И слышно в тишине суровой

Все только счетов беглый стук

Да ровный ход часов в столовой —

И время крадется вперед…

Старик проверил свой приход,

Рука притихла, смолкли счеты,

Часы в столовой, из дремоты

С внезапным шипом пробудясь,

Пробили звонко девять раз.

В девять часов Иван Алексеевич вставал из-за письменного стола, переносил свечу с шелковым зеленым зонтиком на ночной столик, ложился на кровать, читал несколько времени мемуары, путешествия или медицинские книги; отдохнувши, вставал и

Опять по комнатам старик

Идет бродить, как дух пустынный

В тиши обители старинной,

И снова шарканье шагов,

И снова стуканье часов,

И в вечер зимний, вечер длинный,

Вас так и давит и гнетет

Глухое чувство тайной муки,

Тоски подавленной и скуки —

И время крадется вперед.

А на дворе свое молчанье:

На небе месяц и светло,

По снегу робкое мерцанье,

Морозно, пусто и бело.

В саду деревья седы, голы,

Стоят недвижно их стволы,

Все сучья кверху устремив,

Как будто и у них порыв

Какой-то был, покуда жили,

Да тут же навек и застыли.

Когда часовая стрелка вместе с минутной касались XII — и часы стенные, столовые, карманные, последовательно одни за другими, начинали звонить на разные тоны, Иван Алексеевич останавливался, осматривал все часы, прощался с Луизой Ивановной, и Noни расходились по своим комнатам.

Таким образом жизнь этого дома тянулась около трех лет. Только когда получались письма от Александра, проявлялось некоторое одушевление. Раз Саша писал отцу, что он очень сблизился с одним молодым человеком, чиновником губернатора, уроженцем Сибири, Гавриилом Каспаровичем Эрн, живущим в Вятке с матерью Прасковьей Андреевной, женщиной умной, самостоятельной, и с двенадцатилетней сестрой Машей. Что он не только радушно принят у них в доме, но во время его сильной болезни Прасковья Андреевна ухаживала за ним как за сыном, и он, с своей стороны, желал бы оказать им услугу, устроивши Машу в пансион в Москве, так как в Вятке учебного заведения для девочек нет.

Иван Алексеевич счел долгом отплатить за внимание к Саше участием в Маше; когда она с матерью приехала в Москву, он предложил им остановиться у него в низу старого дома, на свой счет поместил Машу в пансион и по праздникам стал брать ее к себе. Присутствие ребенка оживило несколько пустоту и однообразие его дома.

По выходе из пансиона Маша осталась в доме Ивана Алексеевича и сделалась участницей жизни этого семейства. В 1847 году она уехала с семейством Александра за границу, там вышла замуж за профессора музыки Рейхеля, приятеля Прудона и Бакунина, и до настоящего времени находится в дружеских отношениях с детьми Александра.

От Маши я узнала, что она услыхала в первый раз об Александре от своего брата, по приезде в Вятку. Он рассказывал о нем, как о замечательном, живом лице, заинтересовавшем собой весь город. «Когда Александр пришел к нам, — говорила Маша, — я увидала очень молодого человека, худощавого, белокурого, живого, остроумного, с огромным бантом на галстуке. Брат мой был с ним близко знаком и увлекался им, как и другие, Да и могло ли быть иначе, — добавила она, — закупающая личность Александра заполоняла: даже и меня — ребенка он сильно занял». Александр бывал у Эрна часто, интересовался занятиями Маши и сам поправлял ее переводы с французского языка. По его совету и старанию, Машу отвезли в Москву и отдали в пансион.

«Я вошла в дом Ивана Алексеевича, — говорила Маша, — в первый раз вечером. Меня встретил полусвет, тишина и чинность.

Иван Алексеевич — серьезный, мрачный старик, в сером халате и темно-фиолетовой бархатной шапочке (в новом доме он переменил полосатый халат на серый, а красную суконную шапочку — на бархатную фиолетовую), окруженный молчанием и покорностию, принял меня благосклонно. Постоянно молчаливый, он иногда обращался ко мне с каким-нибудь вопросом или шуточкой, никогда не изменяя лица. В продолжение безмолвного обеда он только со мною говорил иногда несколько слов и, когда меня отвозили в пансион, давал мне маленькую монетку, позволяя на нее купить деревню. Мало-помалу старик привык ко мне, и если я попадалась ему на глаза при посетителе, то представлял меня как свою воспитанницу. Но, несмотря ни на что, я, как и все в доме, боялась его и от него пряталась»{6}.

Добродушная, кроткая Луиза Ивановна приняла Машу под свое покровительство, приголубила ее, и девочка привязалась к ней всей душой, не оставляла ее до своего замужества и до последних дней жизни Луизы Ивановны сохранила к ней эти чувства.

К этой-то Маше, бывшей уже замужем и жившей в Париже, в 1851 году Луиза Ивановна поехала погостить вместе с меньшим сыном Александра — Колей, любимцем ее и Маши, с его гувернером Шпильманом, своей племянницей, молодой, красивой девушкой, и с горничной. Уезжая от Маши обратно в Ниццу, где Луиза Ивановна жила с семейством сына, она, Коля и Шпильман 15 ноября потонули в Средиземном море. Пароход, на котором они плыли, между островом Иер и материком столкнулся с другим пароходом во время сильного тумана и пошел ко дну. Племянница и горничная спаслись.

В декабре 1839 года Александр приехал к отцу в Москву. Наташа с маленьким сыном осталась во Владимире, Иван Алексеевич, желая передать Саше имение, отправил его в Петербург хлопотать в герольдии об утверждении его в чине, который давал ему право на владение имением, а вместе с этим представиться графу Александру Григорьевичу Строганову, хотевшему определить Сашу в свою канцелярию. Саша в три недели все окончил, возвратился во Владимир и вместе с семейством переселился в Москву. «Мы с сожалением покидали наш маленький город, — говорил нам Саша, — душа предчувствовала, что не будет больше той простой, внутренней жизни, которой мы жили во Владимире». Тут оканчивается лирический отдел его жизни, чисто личной. «Далее, — говорит он, — труд, успехи, встречи, деятельность, широкий круг, далекий путь, иные места, перевороты, история… далее — дети, заботы, борьба… еще далее — все гибнет… с одной стороны — могила, с другой — одиночество и чужбина»{7}.

С приездом Саши в доме Ивана Алексеевича пробудилась жизнь: явилось движение, новые интересы, почувствовалось присутствие милой молодой женщины и светлая улыбка ребенка. Мне не раз приходилось видеть, как старик рукой, привыкшей считать деньги и билеты, ласкал белокурую головку ребенка и в задумчивом взоре его проявлялось что-то трогательное.

В это же время явился с Ирбитской ярмарки Карл Иванович, и Егор Иванович, всегда принимавший горячее участие в детях Александра Алексеевича Яковлева, выписал из Шацка меньшую сестру Наташи — Катю, шестнадцатилетнюю прелестную брюнетку, которую Луиза Ивановна так же, как Машу, приняла под свое покровительство.

Свежая, молодая жизнь со всех сторон хлынула к пустынному дому. Сосредоточивалась она вся в небольшом Тучковском доме, который Иван Алексеевич предложил занять Александру. Из этого средот