Из дальних лет. Воспоминания. Том второй — страница 24 из 100

не ваш, так, как монах, не принадлежу свету, а принадлежу вселенной. Недавно сладко и изящно мечтал я о смерти, она мне являлась с чертами ангела, и, скрестив руки на грудь, я смотрел вверх. Эти дни моя душа не болела так судорожно, не рвалась так на клочки, как прежде, — и вот гармония разлилась по ней. Часто обертываюсь и смотрю на это прожитое пространство, и оно выходит из гроба, и я, как „покойный император“ Жуковского, делаю смотр{4}: вот оргии, в которых все-таки нет того вреда, который вы предполагаете, вот смех, вот слеза, слезы, — я не отворачиваюсь ни от чего. Душа моя — offne Tafel[38]. Да, я изведал жизнь не так, как поэты нашего века, а свинцом и зажженной серой. Святого искал я и нашел наконец святое, а в нем, как в белом луче солнца, соединено и изящное и великое.

Моя владимирская жизнь, повторяю, это сорок дней в пустыне, это крест на паперти.

Вы не узнали бы меня, нет, вы-то бы, кажется, узнали, а многие, любившие во мне не мое — разгул, не узнали бы теперь. Дай бог сил совершить начатое; но он и дает силы, он сам своей десницей подносит к устам моим чашу небесного, святого питья. Александр Лаврентьевич, высока жизнь и на земле для того, кто умеет ее постигнуть.

Теперь ко вздору, то есть к подробностям обо мне. Головная боль sui generis[39] продолжается, то есть не боль, а сильные приливы; совсем напротив, кажется, что надзор не продолжается{5}, но я еще ничего не предпринимаю.

Далее, я совершенно отвык есть; доселе и копченая телятина, и рябчики, и все цело; тут еще из Москвы наслали всякой всячины, и мне смешно смотреть на заботу об еде. Что на это скажет Эрн?

Квартира довольно велика и удобна, но нечиста до бесконечности; я тут не останусь, хочу иметь un joli chez soi, un chez soi comfortable[40], a дорого — 25 рублей в месяц. Здесь на все дороговизна непомерная. А может, скоро и не надобно во Владимире chez soi, — я солнцем[41] буду намечать эту мысль.

Но, в самом деле, я эгоист, говорю все о себе, и так, сим оканчиваю ячество.

Что, вы долго ли грустили обо мне и как теперь? Пожалуйста, подробнее пишите: и дым Вятки Герцену сладок и приятен{6}; извините, что не сказал отечества, отечество мое — Москва.

Как теперь, вижу: вот Вера Александровна разливает чай, а дежурная идет за Прасковьей Петровной[42], а вы ходите по комнате с Авдотьей Викторовной. Когда-то увидимся? ежели и никогда, не ужасайтесь: души наши увидятся; где бы ни был пилигрим, он благословит дуб, под сенью которого отдыхал (в альбоме у Веры Александровны){7}, он не забудет родительский дом в чужом доме, Бога ради, Прасковья Петровна, берегите ваше здоровье. Вы не можете о жизни говорить так, как я: ваша жизнь имеет определенную, святую цель, и эта цель требует не токмо жизни, но и здоровья. Взгляните на этих милых, прелестных херувимчиков и не неглижируйте.

Ах, как хорошо провели мы время в один из последних вечеров, когда с Полиной перечитывали „Деву Орлеанскую“{8}, помните, Вера Александровна? но перед тем как вы пели „Матушка, голова болит“, как континуацию[43] Деве Орлеанской, у которой часто болела душа. Опять начал вздор говорить; прощайте, прощайте, прощайте»,


«24 февраля 1838 г.{9}

Письмо ваше, Александр Лаврентьевич, от 15-го, получил, и вот ответ; сперва об вас, потом о себе…[44] Я вам пишу, как сын, как близкий родственник, смело говорю вам, на меня считайте. Благодарю вас за письмо и возвращаю его{10}(но с тем вместе решительно прошу вас с моего письма списка не посылать, я говорю с вами). Я прочел это письмо, Александр Лаврентьевич! Ваша душа — храм одной мысли, чистая и высокая — очень доверчива; я мало верю словам, может, потому, что сам бросал их направо и налево, теперь обращаюсь к себе, и вот вам полная исповедь, судите сами:

Половина тягостного положения, в котором я писал к Эрну, снята. „Le grand secret de la révolution, — говаривал знаток в этих делах Saint Juste, — c'est d'oser“.

En bien, j'ai osé, j'ai écrit à mon père une lettre feu et flamme, on y voyait le fils prosterné devant son père et l'homme résolu. La lettre était vraiment belle, mais acre en divers points. Les vexations qu'elle souffre étaient la cause de ces âcretés[45].

Ну, слушайте же: получаю ответ, как обыкновенно, без удивления, довольно холодный; потом другое письмо, в нем прямо и ясно сказано: „Однажды и навсегда благословляю тебя на жизнь твою и следственно на все предприятия. Но так как ты придумал сам, то сам и делай как хочешь, я уверяю в одном, что мешать не стану“.

Capisco, capisco, как говорят итальянцы: capisco, caro Padre![46] Мешать не стану — значит в переводе: „Я знаю, что ты не можешь обойтиться без моей помощи“; ну, признаюсь, у меня все было готово в случае отказа, двадцать человек просили быть помощниками, но это полудозволение все остановило, и я хочу попробовать тихо кончить и, ежели можно, нынешним летом; да, непременно нынешним летом, ибо вы не можете себе представить, что делает княгиня{11}. Я готов отложить, потребую формального обручения. Вот и все. Перестрадал я в это время ужасно много, несколько раз бледный и отчаянный обращал я взор к небу и молился. Теперь лучше, и я спокойнее жду, как судьба развяжет узел, завязанный рукою бога!

Вот вам довольно странный случай. В Москве простой народ говорил: „Горе работникам, которые коснутся до. Алексеевского монастыря“, — и что же? в первый день при огромной толпе, работник, снимая крест, сорвался и расшибся вдребезги!{12}

Вы угадали — Жуковский вымарал пять последних строк в I Maestri…{13}

P. S. Вчера обедал я у проезжавшего здесь сенатора Озерова; я завел речь об вас, pour épier, und manches möchte ich schreiben, er hat eine wichtige Stelle bei der neuen Commission[47]{14}.

Вина не пью, сижу все еще безвыходно дома, пишу новую повесть и, кажется, удачно заглавие: „Его превосходительство“»{15}.


«7 апреля 1838 года.

Ежели вы прочли письмо к Эрну, то не для чего писать о том же, Александр Лаврентьевич, да и у меня на душе рассказать вам три восторга, три вдохновенья. Господь очищает мою душу, слава ему, слава!

Я говел — холодно пришел на исповедь; священник-поэт увлек меня, мы расстались тронутыми, я каялся, обличал себя и клялся исправиться;{16} он молился обо мне — и не для формы, Вот первая минута. В молитве провел я время до причастия; прихожу в церковь, подхожу к дарам, в то же самое время женщина подняла маленького ребенка, и священник сказал: „Причащается раб божий Александр“, и прибавил: „И раба божия Наталия“. Вы это понимаете, толковать нечего — это вторая минута. Третья — обедня в праздник, архиерейская служба. Да, греческая литургия — поэма, это мистерия и драма высочайшая. Вот идут четыре дьякона на четыре конца мира проповедовать евангелие, вот его наместник в прахе молит бога благословить жертвоприношение. Но прежде он у ног клира, который целует руку его, потом у ног народа — чистым идет к престолу. Это высоко! Маститый старец выходит из алтаря, то есть с востока, как Геспер, и говорит западу: „Христос воскресе!“ Тысячью голосами подтверждает запад, говорит югу, северу — и север и юг подтверждают. Тогда старец обнимает и целует клир, целует всех, и все целуются, все ликует. Искупление мира совершилось! Поверите ли, что я совершенно увлекся поэзией литургии и так от души целовался с священниками, как сын с отцом. О, вот каким хотел Христос человечество, чтобы весь род человеческий обнялся и прижался бы к его неизмеримому сердцу! Весь род человеческий должен любить друг друга, как я и Наташа любим[48].

А что они сделали, люди? — Снисхождение! они еще поправятся, они дети, будут взрослые.

Ну, еще новость. Из прошлого письма вы могли догадаться, что я виделся с Наташей; это было в седьмом часу утра, на полчаса. Она требовала, чтобы седьмой час каждого дня был посвящен молитве. Я исполнил волю посланницы божией — и, поверите ли, никогда не просплю седьмого часа и теперь так привык, что, как проснусь, рука поневоле складывает крест и уста поневоле начинают молитву. Моя молитва проста, одна благодарность за то, что существует ангел, — больше ничего. Потом часто опять засыпаю.

О, какое необъятное расстояние между моей вятской жизнию и здешней. И сухая мысль о славе падает, и все, все обращается в одну светлую область любви.

Мы умрем от любви.

Желал бы умереть в самое то время, когда кончится венчание, тут, в церкви, тут, перед престолом, — или нет, выйти на воздух. Природа та же церковь, но зодчий— бог. Моя фантазия делается шире, а ум — глупее. Хороший признак. Обнимаю вас, как сын».


«11 мая 1838 г. Владимир.

Александр Лаврентьевич, не ждите ни рассказа, ни отчета, ничего; довольно, ежели скажу, что 9 мая я венчался во Владимире. Слишком светло, слишком свято, чтоб переносить на бумагу. Наконец гармония заменит судорожное развитие. Как и что, напишу после, гораздо после… довольно — я ее увез, прямо в церковь и с благословения архиерея, с соблюдением всех форм обвенчался{18}. Счастлив ли я? ну, тут нечего и говорить, пусть скажет это M-me Herzen сама.

Поручаю aux bonnes grâces[49]