ваших мою жену. Прощайте.
По вашему наставлению, Наташино кольцо серебряное{19}. Александр.
…Нет меры, нет пределов нашему блаженству… Но мысль, что эти строки наведут улыбку на ваше сердце, на ваши уста… Великий! расширяет его еще больше! Наконец совершилось то, к чему я шла со дня моего появления в мир. И как все было дивно, торжественно! Я уверена, что и в Вятке 9 мая небо было яснее. Вы благословили Александра на пути терновом, благословите теперь сына и дочь на пути, усеянном цветами рая, любимыми цветами бога! Наташа.
Сообщите всем любящим и помнящим меня о 9 мае. Всем, всем. Александр».
«3 июня 1838 г. Владимир.
С искренним и живым восторгом прочли мы, почтеннейший, любезнейший Александр Лаврентьевич, ваше письмо от 24-го. И вы не хотели тогда дать мне поцеловать вашу руку, я целую ее теперь. О, я умею чувствовать эту струю теплоты, умею понимать слова с уст ваших!
Вы ближайший мне родственник. Боже мой, как я богат, как счастлив — и любовь и симпатия венчают меня. Дайте остановиться, волнуется сердце. О, как бы я прижал вас к груди моей, как пролил бы вместе слезу! Ведь тогда, в 1835 году, я, слабый, неокрепнувший, увлеченный, в вашем объятии нашел опору отца, я был еще не устроен, а теперь этот юноша, этот сын… нет, нет, не словом, не звуками, а слезой и взором я бы сказал вам, что я теперь.
Как было, какие последствия — вот несколько слов, но уж лично подробности; я верю, что мне еще суждено видеть семью родных. Папенька объявил полное прощение, амнистию — и доказательство приложил государственными ассигнациями; первое я сохранил навеки в сердце, второе — на два дня в шкатулке. Теперь история. Я прискакал за Наташей, взял ее в коляску, в чужом платке, в чужом салопе, 8 мая, в обед и поскакал назад. Тут все было готово. Смутно было по дороге, и опасения и необъятность счастия — словом, ни я, ни она не поняли, что мы едем вместе. Минутно вспыхивала душа, но постоянно была оглушена счастьем. Ночью мы проезжали маленький город; было темно, город спал, но в часовне теплилась лампада, а свет ее, обращенный туда, к деве чистейшей, затрепетал на лице моей Наталии; тут я проснулся, сказал ей: „молись“ и молился; потом опять дорога, хлопоты, „пожалуйте на водку“ и т. д. В пять часов после обеда мы приехали. Все было готово, но — что всего лучше — и души наши изготовились. Когда я подал руку ей, чтоб вести в церковь, тогда душа полным размахом взлетела. О, тогда мы были изящны, а пышное солнце на закате нас освещало, провожало! В церкви почти никого не было; рука об руку взошел я с нею, Вы знаете, что я уже понимаю теперь важность таинства, что я понял „любите друг друга, зане повелевает бог“. О, это было торжественно и величественно! И священник дивный, ну все, все, даже „многая лета“ на конце гремело торжественнее обыкновенного. Несколько дней после мы дивились друг на друга, как это случилось, спрашивали друг друга; а когда настало гармоническое, спокойное чувство, когда мы развернули наши письма, когда вместе стали читать отрывки этой поэмы, которая поднимала нас к небу, и потом бросились друг другу на шею, — ну, опять граница. Язык мал, беден, недостаточен (и притом говорю я, а вы знаете мою способность языческую). И как для меня ново это гармоническое бытие после судорожной юности; я чувствую, что становлюсь сильнее, — да, имея такой залог от бога. Однако пора из вашего кабинета идти, прощайте. Да я не со двора, а в ту комнату, то есть к Авдотье Викторовне.
Да, сестра, ангела, ангела дивного послало мне небо. Ежели ему довольно любви пламенной, беспредельной, любви души широкой, ежели достаточно, что эта душа, алкавшая и славы, и шума, и поприща, и власти, вместо всего смиренно обратилась к подножию его, то она счастлива. А вы знаете любовь ее ко мне…
Верите ли, что я дал бы теперь половину, что у меня есть, чтоб провесть неделю с Наташей в дальней, холодной Вятке. Богу угодно было соединить, переплесть жизнь Витбергов с жизнью Герценых. Да исполнится воля его.
Ну, позвольте теперь поговорить о вздоре — неизлечим, грешный человек: ну, представьте вы себе меня женатым, комфортабельным человеком; воля ваша, а это смешно. Ну, мы сущие дети, маленькие дети, и я и Natalie — шалим, учимся. Впрочем, по хозяйственному отношению, я занимаюсь много, а именно с султанскою настойчивостью требую, чтобы Madam-дитя ходила затянутая и одетая car tel est le bon plaisir de Monsieur[50]-дитя.
A получили ли вы канву? Я с тех пор, как женат, сделался вот как аккуратен{20}. А на душе светло, светло!
Где Вера Александровна, меньшая сестра? в саду или дорисовывает розан, начатый лета 1673, ну, тот, что Александр Лаврентьевич смыл? все равно, где бы она ни была, она мне даст руку, а я ее сожму крепко, от души…
Через месяц ваше рождение, — поздравляю. Какой дивный был вечер в 1836 году — помните?
P. S. Да, я забыл было: 1) брак был с благословения архиерея, 2) все денежные издержки фурнированы[51] были благородным Косьмой Васильевичем Беляевым; мне, приятно упомянуть об этом, тем более что все это требовало довольно значительной суммы.
P. S. A уж княгиня Марья Алексеевна как бесится. А Голохвастов все скачет по Москве и судит; говорят, от него в Москве проезда нет»{21}.
Спустя несколько времени Витберг получил от того же счастливого друга следующее письмо:{22}
«Вам, верно, будет очень приятно узнать, Александр Лаврентьевич, как высокие души симпатизируют. Василий Андреевич Жуковский не забыл встречи с вами{23}; он говорил в Москве везде, что жалеет, зачем храм будет не ваш, предлагал даже спросить вашего мнения о новом проекте и вообще отзывался, как поэт Жуковский.
Что касается до моего дела, более перевода во Владимир ничего нельзя было сделать. Государь сказал: „Я для них назначил срок“. Но теперь что же мне Владимир — угол рая, и, ежели человеку надобна земная опора, не все ли равно, где она — на Клязьме или на Эльбе. Я до того счастлив, что мне иногда становится страшно. За что же провидение меня так наградило? Неужели за мои мелкие страдания? В самом деле, как необъятно наше блаженство, даже все эти непреоборимые препятствия исчезли, растаяли от чистого огня любви чистой. Папенька и Лев Алексеевич с первой же почтой писали мир и поздравление, и хотя, кажется, папенька хочет немножко меня потеснить материальными средствами, но это больше отцовское наказание временное, нежели сердце. Еще раз прощайте. Целую и обнимаю вас».
«14 июля 1838 г. Владимир.
Почтеннейший Александр Лаврентьевич! Вас удивят приложенные тысяча рублей; итак, с них начну речь. Вам деньги нужны, вот тысяча рублей, когда будут не нужны, вы их пришлете, и дело с концом. Деньги эти не мои, они принадлежат одному человеку, душою преданному вам, и который, имея деньги в руках, мог, нисколько не стесняя себя, дать взаймы тысячу рублей. Для вас все это загадка, и вы ее не отгадаете, только верьте, что мое только труд, и больше ничего. Ежели вы откажетесь от них, вы оскорбите меня самым горьким образом, и разве возможно христианину отвергнуть руку брата?..{24}
Читали ли вы речь Филарета при перенесении закладки храма? Ну, человек, нечего сказать, — великий! („Московские ведомости“ за 1838 г. июля 2, № 53){25}.
Ну, что я вам скажу о себе? Счастлив, сколько может человек быть счастлив на земле, сколько может быть счастлив человек, имеющий душу, раскрытую к светлому и высокому и симпатическую к страданию других.
Наташа — поэт безумный, неземной, в ней все необыкновенно: она дика, боится толпы, но со мною высока и изящна. Кстати, я хотел вам написать, она, тоже, как вы, не любит смех, никогда не произносит напрасно имя бога и не любит Гогартовых карикатур{26}. Это напомнит вам нашу жизнь совокупную. А я думаю, подчас вам сладко вспомнить мрачные 1836 и 1837 годы: и в дальней Вятке вы нашли человека, душевно преданного, с пламенной любовью к вам.
Я воображаю, что в Вятке скука ужасная.
Что новый губернатор?27 что Величко, с которым, мне казалось, я был довольно знаком? Разумеется, что здесь лучше жить, здесь Европа (вчерне) и зато европейская дороговизна. Прощайте, душой любящий вас А. Герцен».
«10 августа 1838 г. Владимир.
Часа два тому назад приехал я во Владимир из деревни{28} и, нашедши письмо ваше, тотчас принялся отвечать вам. Мне было необходимо писать к вам, сообщить толпу дум и чувств, наполнявших меня на месте святом для нас. Путь мой лежал около Москвы, он меня привел на Воробьевы горы. Душа стеснилась, когда я издали увидел лестницу. Тут я — ребенок — в каком-то восторге понял высокую душу Ника, тут заходящее солнце благословило нашу дружбу; с тех пор Воробьевы горы для нас святыня. Потом я узнал вас, мы сдвинулись, и снова Воробьевы горы стали святы. И вот этот двукраты святой холм явился, но не тем торжественным, как прежде; дождь лился, сырой ветер дул. Я велел ямщику остановиться и пошел с Наташей по ужасной грязи на место закладки. Место закладки, как открытая могила, приводило в трепет; камни разбросаны, я прислонился к барьеру, смотрел вдаль, одна серая масса паров, и больше ничего. Я думал о дальнем друге, о брате Николае, и слеза наливалась в глаза мои и ее, я думал потом об вас: вот на этом месте, может, стояли вы с широкой думой, и опять слеза навернулась. Мы молились об вас. А сырой ветер выл, растрепывал деревья, было страшно; я взял два камушка — их сохраню в память торжественной минуты. Когда я ехал обратно, была ночь, и Воробьевы горы едва виднелись. Итак, пал туман на них. Они подернулись флером, крепом.
После четырех лет я увиделся в деревне со всеми своими, У