В темные вечера, мы вместе с рыбаками, в лодке с подсветом, ловили на Донце рыбу. В праздничные дни закидывали невод и вытаскивали множество различной рыбы; лучшую пускали в садок, остальную делили между рыбаками и дворовыми людьми.
Жизнь наша текла, как тихая река, наружно — неподвижная, внутренно — полная содержания.
Ясное состояние духа нашего возмущалось только страхом ареста. Едва слышался звон колокольчика и показывалась повозка с чиновником в фуражке с красным околышем, как я бледнела и у меня занимался дух, до тех пор пока грохот колес замолкал вдалеке. Когда же мы увидели, что Вадима не только что никто не арестует, но даже никто и не навещает, то страх наш заступило такое глубокое душевное спокойствие, что скрыло от нас весь мир, кроме маленького уголка земли, занимаемого нами.
В это-то время Вадим внимательно изучал Украину и Малороссию, живописные очерки которых впоследствии появились в «Очерках России», написал диссертацию на магистра и небольшую статью под названием «Странное желание», выразившую настроение его духа. Защищать диссертацию ему не привелось. Вследствие его близких отношений с арестованными молодыми людьми в кафедре ему было отказано. По приезде из-за границы молодых профессоров кафедру, которая была назначена Вадиму, занял в Харьковском университете профессор истории Лунин{1}. Статья «Странное желание» пролежала восемь лет в портфеле Вадима и была напечатана по кончине его, в малоизвестном, а в настоящее время и совсем исчезнувшем, небольшом сборнике, изданном в память его близко знавшими его литераторами, под названием «Литературный вечер»{2}. Редакцию «Литературного вечера» хотел взять на себя Саша, но ее удержал за собою Вельтман, вероятно сколько по расположению к Вадиму, столько и по общему с ним направлению, склонявшемуся к делу славян. Саше это было так неприятно, что он не поместил ни одной статьи своей в «Литературном вечере». Все это делалось помимо меня. Мне тогда было ни до чего.
Чтобы спасти статью Вадима-юноши от забвения, я поместила ее в моих воспоминаниях,
Крутом меня раскинулись цветущие степи и, синея, сливаются с далеким небосклоном. На них, вечерами, как звезды, мерцают огни, подле которых любит отдыхать украинец, там и там белеют чистые хаты, обсаженные вербами, потонувшие в зелени фруктовых садов. Над ними подымается беловатый дым, сливается в вышине в неподвижную полосу, а за нею догорает заря майского вечера.
Глубока синева украинского неба, жарко обнимающего землю! тихо в вышине! ничто не пролетит, не прошумит, и ни одно облачко не затеняет лазурного свода. Тихо на земле, люди, отдыхая, собирают силы для житейских забот. Только звучное стрекотание кузнечиков сливается в какой-то металлический говор, и вы слышите его по желанию. Оно не нарушает тишины, оно наводит как бы полусон, и все нервы, все жилы бьются медленно, стройно, и тело предается отрадному покою вместе с его родной землею, а душа тихо, тихо оставляет его и несется в мир духа и разливается по вселенной. Если бы человек мог беседовать лицом к лицу с создателем — не было бы в его жизни минуты более невинной, более чистой.
Так прелестна вокруг меня природа, так много пробуждает светлых чувств!
А я? кто поверит? я часто желал бы снова перенестись на мой родной Иртыш или в глубину лесов, не пробужденных от века ни секирою, ни голосом людей. Но отдайте мне мои родные леса, отдайте мои поля и горы, и опять мне будет жаль моей Украины, и станет грустно по ней! Так бывает мне грустно и по тебе, родимая Москва; по тебе часто болит мое сердце, тобой часто оно радуется. Что же приковало к тебе мою душу? твои ли вековые страданья? или твоя слава, твой заветный Кремль с его святыми храмами, или люди с чистой, высокой душою? Нет! оставьте меня в пустыне, где от создания мира не было следа человеческого, и перенесите из нее в родную семью, я не забуду моей пустыни, она моя, она изумляла меня своим величием, путала дикостию, я с нею беседовал и переживал много дум и чувствований, я люблю ее, люблю, как любим мы предмет воспоминаний и не забываем, что нас волновало.
Я люблю все места, всю землю, мне тесно одно избранное место, мне жаль, что я не живу везде, где живут или могут жить люди! Зачем я не в колыбели рода человеческого! зачем надо мной не раскаленное небо Индии, зачем не благоухают девственные леса, не льются заветные воды, не возносятся от земли исполинские храмы, где за тысячелетия до нас человек падал в прах, полный благоговения к своему создателю? Зачем я не в песчаных степях Аравии? как быстро понесся бы в беспредметную даль, как летел бы вихрем мой степной конь и занималось бы дыханье, и было бы чудно весело! для чего я не среди океана, не в самом отдаленном из всех краев мира, откуда по воле мог бы нестись к любой стране? мне бы хотелось в одно время предаваться неги и роскоши в странах юга и на самом краю севера любоваться ночными сияньями и запустеньем природы, скитаться в пустынях и искать пути в дремучих лесах! хотелось бы в одно время быть среди всех племен и всех народов, пережить вместе с ними всю грусть и все радости земной жизни.
Странное желание! оно недостижимо, но живет в душе моей и жаждет удовлетворения. Что же оно? не мечта ли, не игра ли болезненного воображения?
Нет! это жажда, действительная потребность духа человеческого. Человек наслаждается каждым местом и в каждой стране, но и место и страна слишком тесны, чтобы заключить дух его в своих пределах. Для духа нет исключительного пространства, он жаждет знания и наслаждения всех мест, всей земли, всей природы, и еще в земном покрове стремится слиться со вселенной.
Дух вечен, и нет для него избранного времени, человек не весь прикован к настоящему: он любит воскрешать минувшие века, углубляться до дня созданья, в бесконечность времени и уноситься думой в будущее.
Оттого-то и мне хотелось бы всюду жить в каждое мгновенье времени, во все возрасты человечества и природы: хотелось бы присутствовать при всех переворотах земли, взгромоздивших горы и разъединивших все ее части, когда еще кипели реки металлов и раскаленная атмосфера неразлучно носилась с земным шаром! Хотелось бы взглянуть, как после стихийного состояния отделились воды, заструились реки, зацвели первыми цветами поля и послышалось первое пение птиц. Хотелось бы видеть, как прибавлялись к созданиям новые созданья и устроилась и дышала жизнию вся земля как бы в ожидании лучшего гостя. Желал бы перечувствовать все чувства, все впечатления первого человека, переходить с ним из поколения в поколение, от состояния невинного до дня падения, когда, одичавший, он вступил в борьбу с природою, с ее непроходимыми лесами, с водами и страшными жителями этих лесов и вод! Потом развиваться, искать лучшего, снова жаждать бога и падать, и снова приближаться к нему, доколе не услышал мир святого слова откровения! Зачем я не слыхал этого слова из божественных уст Спасителя мира? зачем не мог коснуться края риз его? Как связан человек местом и временем!
Не истинна ли, не врожденна ли эта жажда всеместной и всевременной жизни? не сам ли он, облеченный в земную персть, стремится к вечности и вездеприсутствию и томится желанием быть во всех местах и во все века?
И что мне жизнь, если я не составляю живой части целого мира, что мои бедные дни, если они не сливаются с вечностию!
Страшно быть отторгнутым от общества людей, невыразимо страшней быть отторженным бытием от вселенной и жизнию от вечности. Я теряюсь, гибну при одной мысли об этом отчуждении, оно роняет человека ниже ничтожества.
Не оттого ли мы нередко томимся желанием представить всю минувшую жизнь вселенной, узнать ее настоящее и разгадать будущее.
Но человеку не воскресить прошедшего, не удовлетвориться и разгадкой будущего! Где же полное удовлетворение жизни? Где найду наслаждение жизни всевременной и вездеприсутствующей.
В святой и жаркой вере на земле —
И там, где нет уже земных преград.
Тогда, тогда душа моя
Постигнет тайну бытия,
И вся, как часть души одной,
Сольется с вечною душой.
Мы прожили в Спасском до глубокой осени, спокойно, тихо, без всяких бурь, кроме бурь небесных. Грозы небесные бывали у нас нередко; одна из них осталась у меня в памяти.
Раз, в душный полдень, на жаркое небо надвинулись густые облака и заволокли солнце; мы заметили их только тогда, когда солнце выглянуло из них, осветило страшную тучу и скрылось в нее. Деревья зашумели и стихли. Загремел гром, и разразилась страшная буря.
Вадим любил грозу, он вышел во двор. В то же мгновенье с страшным треском пробежала по небу зигзагом огненная стрела, ударила в стоявший посреди двора столетний дуб, расщепила дуб надвое и зажгла его.
Вне себя от ужаса я выбежала к Вадиму,
Дуб пылал.
Мы вошли в комнаты и, когда гроза стала утихать, сели у раскрытого окна. Темные тучи, надвигаясь одни под другими, торжественно опускались за Донец, то освещая реку и сад широкими молниями, то снова покрывая их мраком, под которым краски цветов и деревьев выступали ярче обыкновенного.
Эта сильная гроза вызвала в Вадиме воспоминания о летних бурях и зимних буранах в Сибири, о его детстве и первой юности, проведенных в Тобольске.
Рассказы Вадима были до того живы, что уносили всю душу мою в ту дальную жизнь, в тот неведомый мне край, в котором он родился и вырос.
Вадим родился в Тобольске 20 июня 1808 года. В это время, по проискам врагов отца его, находившихся в Петербурге, тобольский губернатор фон Брин жестоко теснил и гнал семейство Пассек и в глубокую, холодную осень вытеснил, с малолетними детьми, за двадцать верст от Тобольска, в селенье Абалат[75].
Инспектор медицинской управы Иван Христофорович Керн и жена его, люди добрые, благонамеренные, бывшие в дружеских отношениях с Пассеками, желая облегчить их тяжелое положение, предложили оставить у них маленького Вадима; родители согласились, сознавая, что при таких условиях ребенок вернее сохранится у Кернов, нежели у них, и передали им его, с остальными же детьми переселились в Абалат. В Абалате они были лишены всех удобств жизни до того, что даже за съестными припасами матушка принуждена была каждую неделю ездить сама в Тобольск. Поездки эти были утомительны и опасны. По пути подкупленные убийцы не раз хотели убить ее; преданность и находчивость крестьянина, с которым она постоянно ездила, спасали ее. Заслышавши за собой погоню, они въезжали в лес и там прятались. Тобольский полицеймейстер Кривоногое, преданный Брину, по предписанию его, держал в своем распоряжении двух человек из приговоренных к каторжной работе, и случалось, что из числа приезжавших в Тобольск благонамеренных молодых людей для следствия иные внезапно исчезали, других находили как бы замерзшими на льду или убитыми в лесу с пистолетом в руке.