режних товарищески-дружеских отношениях, но, несмотря на это, было чувствительно, что у Саши как будто камень на душе, который тяготит его, и он как бы уклоняется Вадима. Уклонение свое он относил к сочувствию Вадима делу славян, по его тогдашнему мнению, противоположное его западным стремлениям, и говорил, что они слишком различно смотрят на некоторые предметы для того, чтобы совпадаться, что этого нельзя позабыть или найти интерес в самой противоположности. Но это было не так. Видались они и толковали по-прежнему приятельски. В Вадиме не было и тени перемены ни к прежним друзьям, ни в прежних убеждениях, несмотря на его сочувствие славянскому делу и его любовь к родине, несмотря на его религиозное направление, и поэтому я была удивлена недавно, узнавши, что Саша, вспоминая о Вадиме, как о человеке умном, благородном и чистом, в то же время говорит, что он от славянофильства дошел до ортодоктости и ненависти к Западу, и таким образом ему пришлось отвергнуть все историческое развитие человечества, всю науку, философию, всю мысль нашего века{11}. Это огорчило меня не только потому, что в Вадиме ничего и похожего не было на такое отчуждение; но оно утвердило меня в грустном предположении, что Саша отдалялся от Вадима по причинам, в которых не хотелось самому себе сознаться.
Добрый, простосердечный, но избалованный средой, в которой рос, еще не знавший ни отказа своим желаниям, ни горя настоящего, Саша нередко легко и небрежно относился к тому, что близко другим, и, вероятно, безотчетно боясь нарушить стройное, приятное состояние духа, избегал анализа самого себя; к несчастию, это не всю жизнь ему удавалось; приходилось много страдать от этой черты его характера. Сверх действительного торя он мучился еще тем, зачем ему больно, боль нравственно мешала ему жить — это еще счастливо, — а он знал жизнь и цену жизни.
Саша не только сам, но также безотчетно отклонял и Ника; Ник, под его влиянием, отстранился до того, что когда Вадим, начавши издание «Очерков России», попросил его, как одного из ближайших товарищей, помочь ему небольшой суммой в его издании, Ник, утопая в богатстве и роскоши, отказал. Впоследствии он сильно укорял себя в этом отказе и писал мне, что не может себе простить своего возмутительного поступка с Вадимом{13}.
Отчуждение друзей огорчало Вадима чувствительнее отказа Ника в деньгах.
В 1840 году Саша с семейством совсем оставил Владимир. В Москве он пробыл недолго; вскоре поступил на службу в министерство внутренних дел и уехал в Петербург{14}.
В короткое время пребывания своего в Москве Саша встретился с Грановским, только что возвратившимся из чужих краев, чтобы занять в Московском университете кафедру истории, и увез в Петербург предчувствие найти в нем близкого человека. Предчувствие его не обмануло. Когда в 1842 году он переехал из Новгорода на житье в Москву, то так тесно сблизился с Грановским, что они стали видаться почти каждый день, просиживали вместе ночи до рассвета, — и так до половины 1846 года. В этом году вышли «Письма об изучении природы» и были первым поводом их распадения. Читая их, Грановский сказал:
— Ты в этих письмах живо, резко затрогиваешь вопросы, которые будят человека, толкают вперед, но во все односторонности твоего воззрения я не хочу вдаваться, это теория. Личное бессмертие души мне необходимо.
На это Саша заметил, что современное развитие науки требует принятия иных истин независимо от того, хотят или нет, и указал на некоторые неопровержимые теории.
— Все это мало обязательно мне, — возразил, меняясь в лице, Грановский. — Я никогда не приму вашей сухой, холодной мысли единства тела и духа — в ней исчезает бессмертие души. Может, вам это и не надобно, но я слишком многих схоронил, чтобы поступиться этой верой.
— Хорошо бы было жить на свете, — сказал Саша, — если бы все то, что кому было бы надобно, то бы и было.
— Это своего рода бегство от несчастия, — добавил Ник.
— Вы меня искренно обяжете, — сказал, бледнея, Грановский, — если никогда не будете говорить со мною об этом. Есть много предметов гораздо полезнее и приятнее, которые нас занимают.
— С удовольствием, — отвечал Саша.
Холод пробежал между ними. Они увидали между собою даль, которой и не предполагали.
Вопрос о личном бессмертии духа был предел их близости. Переступя через него, они стали посторонними; так как вся их деятельность совершалась в сфере мышления и в пропаганде их убеждений, то уступок никто не мог делать.
По-видимому, как бы ничто не изменилось, все шло по-прежнему — но внутреннее распадение увеличивалось.
Они сблизились опять, когда Александр был за границей, — и сблизились через письма{15}.
Переселившись на службу в Петербург, Саша сошелся там с Белинским. Обширный круг людей присоединился к ним. С этого времени явился ряд критических статей, с живым, оригинальным слиянием идей философских с религиозными; в этих статьях Белинский касался всех вопросов и возвышался иногда до поэтического вдохновения, смело, последовательно поражая авторитеты. Статьи Белинского ожидались с нетерпением, читались задыхаясь{16}.
Александру, выросшему в приволье родительского дома, в спокойной, чисто национальной Москве, пришлась не по душе форменная, деловая жизнь Петербурга. Службой он занимался мало, жил больше дома, небольшой круг знакомых довольно часто собирался у него, но тех сердечных увлечений, которыми он наслаждался в Москве, не было. Он не успел еще сжиться в этом новом для него мире, как положение его нежданно-негаданно изменилось. Ему чуть не пришлось ехать обратно в Вятку. У Синего моста будочник убил и ограбил прохожего. Об этом случае говорил весь город, — Александр написал отцу в Москву, — за это его высылали из Петербурга.
Он был поражен и стал хлопотать об отмене такого приговора. Дубельт посоветовал ему обратиться к министру внутренних дел графу Строганову, под начальством которого он служил. Граф к нему был хорошо расположен и принял в его деле участие. В непродолжительном времени Саше объявили, что ему предоставлено право заменить Вятку любым губернским городом, исключая столиц. Он выбрал Новгород, куда и был переведен советником губернского правления.
Служба в губернском правлении пришлась Александру еще более не по душе, чем служба в Петербурге. Она утомляла, а порой и огорчала его. Он подал рапорт о болезни, перестал ходить в правление, затем подал прошение об отставке и получил ее — с условием не оставлять Новгород. Наконец, в 1842 году, 1 июля, разрешили ему сопровождать в Москву больную жену свою и там с нею остаться{17}.
С этого времени начинается новый период жизни Александра; он стал усиленно трудиться на литературном поприще. Программа его литературных трудов за описываемое мною время тогда только получит настоящее значение, когда рассмотрится в связи с его жизнию и явится как результат этой жизни и опытности в мире действительном.
Все, к чему он стремился как человек, результаты, до которых он достигал как писатель и публицист, все его действия, освещенные его жизнию, будут отражением того мира, в котором он вырос и обращался, и той эпохи, в которой родился и жил.
В Москве Вадим сблизился с кругом Александра Фомича Вельтмана; Саша еще в первый приезд в Москву, так же как и Ник, примкнул к кругу Станкевича. В нем изучали философию, особенно Гегеля, и старались дойти до отчетливого понимания бессмертия души и личности духа, сознающего себя через мир, а между тем имеющего собственное самосознание. В Новгороде он взял в руки Фейербаха — и вступил на иной путь, на путь, как он выражался, «людей свободных». Под влиянием этих идей он написал несколько статей. Во второй приезд Саши в Москву новые друзья приняли его горячее, нежели два года тому назад. Все они сильно занимались — кто участвовал в журналах, кто разрабатывал русскую историю, кто читал с кафедры в университете.
«Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних, чистых я не встречал потом нигде, — вспоминал о них Саша, — ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и аристократического».
«Наш небольшой кружок, — говорил он, — собирался часто то у того, то у другого, чаще всего у меня. Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний; каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем»{18}.
Характер этих сходов понимали не все из-за их застольных бесед,
В этот-то период времени Москва сильнее стала входить в эпоху возбуждения умственных интересов. Вопросы литературные стали вопросами жизни, за трудностию вопросов из всех других сфер человеческой деятельности. Вся образованная часть общества бросилась в мир книжный, в котором одном только и совершался действительный протест против застоя умственного, против лжи и двоедушия.
С возвращения Александра в Москву и по его отъезде за границу мы видались не часто, хотя оставались в прежних дружеских отношениях. Он был весь увлечен своею обширною литературного деятельностию, своими целями и семейными огорчениями. Я страдала под ниспосланным мне богом несчастием (смерть мужа) и, кроме детей моих, ни на что не обращала внимания, вследствие чего этот период жизни кружка Александра мне мало известен. Его пополняют в моих воспоминаниях записки некоторых людей из близко соприкасавшихся к этому кругу представителей интеллигенции сороковых годов. К числу таких воспоминаний принадлежат записки Т. А. Астраковой. Они по преимуществу вводят во внутреннюю жизнь моего друга и товарища детства Александра и его жены Наташи.
Привожу выдержки из записок Т. А. Астраковой.