Жизнь Саши, по-видимому, счастливая, сколько мне было известно и видно из его оставшихся записок, шла не совсем светло. Наташа, кроме слабого здоровья, постоянно находилась под гнетущим чувством сомнения в любви к ней мужа; это порой выражалось болезненными сценами, которые Сашу мучили. Он относил их то к ее физическому расстройству, то к воспитанию, к характеру, к привычке сосредоточиваться на печальных мыслях, то весь вред находил в том, что она удаляется от общества, ведет отшельническую жизнь; обвинял себя, зачем часто оставляет ее одну по слишком поглощающим его умственным занятиям; зачем по беспечности не изменил ее душевного настроения и не сумел достаточно счастливо обстановить ее жизнь. Часто заставая ее в слезах — вначале старался ее развлекать, успокоивал, скрывал свое огорчение, наконец терял терпение и то уходил из дома в каком-то горячечном состоянии, то прибегал к объяснениям, — объяснения эти редко приводили к желаемому результату. Наташа плакала, говорила, что она, всегда больная, страждущая, портит ему жизнь, что она ему не нужна и лучше бы было ему от нее избавиться, лучше бы ей умереть, что он, конечно, потосковал бы о ней, а потом — спокойствие. Саша уверял ее в своей любви, говорил, что все ее сомнения — тени, призраки; Наташа, заливаясь слезами, признавалась, что эти сомнения не оставляли ее с первых дней их жизни вместе, а она только скрывала их от него; что они рождались в ней с их первых встреч и она тогда же поняла, что его натуре может соответствовать натура более энергичная, нежели ее. Когда Александру удавалось уверить Наташу в противном и успокоить, она, рыдая, раскаивалась в своих сомнениях, просила простить ее, затем следовали ясные дни, но ненадолго. Как ни старался Саша улаживать их семейное счастие, как ни устраивал — опять все рушилось. Внутренний голос подсказывал Наташе мрачные вещи{4}.
Такое тяжелое состояние еще больше увеличилось по приезде их из Новгорода.
При блестящем уме и редко добром сердце Саша по распущенности и с детства вкоренившейся привычке недолго думая делать все что захотелось, не заботясь, как оно отзовется другим и даже самому себе, впадал иногда в такие промахи и ошибки, которые разрушительно отзывались не только лично на нем, но и на его семействе. Вследствие этой черты его характера в Москве он — увлекся… не по сердечному чувству… раскаивался, жалел, надеялся, что все сойдет с рук даром, но оно не сошло, а сделалось источником долгих душевных страданий.
Наташа хотела простить, забыть и — не могла.
Этого он не ждал. Она была огорчена, оскорблена. Огорчение ее стало принимать все более и более широкие размеры — Александр терялся перед ее горем, перед ее слезами, чувствуя себя виноватым, просил, умолял, говорил ей: «Я сохранил к тебе любовь во всей ее светлости». Обвиняя себя, писал, мысленно обращаясь к Наташе: «Я поднимусь, — а рубцы-то, нанесенные мной? — бесконечная любовь носит в себе и бесконечное чувство самодостоинства. Она плачет не о факте, а об утраченном счастии».
«Этот пятый год моей женитьбы раздавил последние цветы юности, последние упования; людям нравится во мне широкий взгляд, человеческие симпатии, теплая дружба, добродушие — и не видят, что fond[106] всему слабый характер. Во Мне нет твердой, хранительной силы. Мечты, мечты мои! Где вы? последние листы облетели — и призвание общее, и призвание частное, — все оказалось призраком, одни сомнения царят в душе, и слезы о веке, о стране, о дружбе, о себе, о ней — grâce, grâce, pour soi même!»[107]{5}
Измученный, он обращался к друзьям за сочувствием, за советом, и находил в сочувствии — суд, в советах— предложения, не сообразные ни с его характером, ни с больным состоянием его духа, и упреки, если им не следовал.
Странно и оскорбительно бывает участие большей части людей, даже и любящих нас.
Да, жизнь учит нас мученьями, годами и событиями.
Когда тишина и светлые дни возвращались, Саша отдыхал и ловил эти минуты, чтобы жить и жить. Время смягчило резкий период нравственной боли. Полное восстановление семейного спокойствия он возлагал на путешествие в теплый край, на море, на жизнь только с своей семьей. Чрез посредство графа С. Г. Строганова, хорошо расположенного к нему, он просился за границу, ему отказали{6}. В то время редко кого отпускали.
Потерявши надежду выехать из России и попортивши себе семейную жизнь, Саша еще с большим жаром отдался кругу своих друзей, ученым занятиям, чтению и литературным трудам. Несколько статей его, помещенных в «Отечественных записках», приняты были с восторгом{7}, и влияние их на общество убедило Александра, что призвание его — литература. «Жребий брошен, — говорил он, — призванию моему я пожертвую всем, — иначе не могу. В последнее время я окреп, возмужал, мне нужен досуг. Теперь больше чем когда-нибудь я надеюсь на силу души»{8}.
Из записок Саши видно, что в продолжение постоянной жизни его в Москве от сорокового до сорок шестого года он прочитал, кроме Гегеля, философией которого увлекался и которую изучал во всей ее обширности: Декарта, Бекона, Якова Бема, Спинозу, Шеллинга, Фихте, Гердера, Шлоссера, Лессинга, Монтескье, Лукреция, лучших энциклопедистов, — лучших русских писателей. Перечитал Гете, Байрона, Шиллера. Сравнивая «Estetische Erziehung der Menschheit»[108] Шиллера с рассуждением Лессинга о воспитании человечества, находил, что оно многим предупредило свое время, что это произведение — пророческое. О лекции Виллеменя писал, что в них оживает XVIII век и они переносят во времена великих имен. С большим интересом читал он и делал извлечения из «Dix ans»[109] Луи Блана; из «Revolution d'Angleterre»[110] Гизо; «Contre-révolution en Angletere»[111] Карреля, — писем Форстера о коммунистах в Швейцарии, Прудона о социализме{9}. Сверх всего получал лучшие журналы и жарко следил за научным и политическим движением тех годов.
Кроме обширного чтения, он слушал лекции анатомии и физиологии в университете{10} и намеревался начать какой-то продолжительный труд. Готовился участвовать в журнале, о разрешении которого просил Грановский. Издание журнала Грановскому не разрешили{11}.
Интимный круг Александра был известен под названием «круга западников». Западники вскоре вступили в борьбу с кругом, известным тогда под названием славянофилов. Они встречались на вечерах у Елагиных и Свербеевых с Киреевскими, Аксаковыми, Самариным и другими. Несмотря на противоположность воззрений, корифеи западников относились с большим уважением к некоторым личностям из славянофилов. Они высоко ставили братьев Аксаковых; Петра Васильевича Киреевского уважали за широту и искренность принятого убеждения; в Иване Васильевиче Киреевском находили даровитую, сильно экзальтированную натуру; в Хомякове увлекались блеском ума, логикой и объемистым пониманием. Беседы и споры обеих партий послужили к уяснению некоторых вопросов, и взаимно сделаны были уступки. Западники соглашались, что противники их не без основания верили в великую будущность славян и что призвание этого племени соответствует логически-историческому вопросу, выработанному Европой.
Москва в то время делилась на много партий, связанных одним убеждением, что настоящее тяжело. Выход из такого состояния каждый видел на свой образец.
К числу западников принадлежали: Чаадаев, Свербеев, H. H. Боборыкин, Сологуб, А. А. Тучков. Впоследствии к ним присоединился Михаил Семенович Щепкин. Прелестные рассказы его о своих прошлых годах, исполненные своего рода иронией, послужили предметом к одной из интересных повестей Александра{12}.
Лето 1843 года я с детьми прожила в Москве; Александр с семейством уехал в Покровское, откуда писал мне, какие чувства эти места и совершенная ими поездка в Васильевское воскресили в душе его.
«Целый ряд картин, — писал он, — мелькнул передо мной между двадцать седьмым и тридцать восьмым годами. С Покровским, с Васильевским, с их лесами, горами, рекою связано мое детство, мое отрочество, время, когда верилось в зорю счастия, когда увлекали древние республиканские идеи и идеалы Шиллера. Тут, лежа под деревом, читался Плутарх; там билось свежее отроческое сердце; в 1837 году жизнь раскрывалась всем блаженством своим; лежала впереди всею прелестию своей, и проч., и вот, — кончал он, — измученный, разочарованный, у тех же полей ищу участия…»{13}
Глава 42. Тимофей Николаевич Грановский
Дерзкая мысль поправлять царственное течение жизни человечества далека была от его наукообразного взгляда; он везде покорялся объективному значению событий и стремился только раскрыть смысл их{1}.
1843 года 23 ноября начались лубличяые чтения Тимофея Николаевича Грановского{2}. «Блестящая, многочисленная аудитория окружила кафедру молодого доцента, обещавшего ей передать величавую эпопею феодализма, суровую и гордую поэму католицизма и рыцарства, церкви и замка — этих каменных представителей замкнутой в себе и оконченной эпохи. Благороднейшие представители московского общества сели на скамьях студентов, слушали — и слушали в самом деле»{3}.
Когда объявлены были публичные лекции Грановского, весь круг Александра пришел в сильную ажитацию — как примут? что будет? Всеобщий интерес, все разговоры сосредоточивались на лекциях, все отрешились самих себя{4}.
Наконец лекции начались. Замечательно, что, кроме достоинства самых лекций, все мало-мальски знакомые с университетским образованием как бы стыдились не бывать на чтениях Грановского. Аудитория во время чтения бывала битком набита. Дамы всех возрастов считались десятками, не только те, которые принадлежали к ученому кругу, но и не заявившие никаких притязаний на ученость. Профессора, студенты, статские, военные наполняли аудиторию,