Из дальних лет. Воспоминания. Том второй — страница 61 из 100

Я случайно пришла в дом Ивана Алексеевича в самый тот день, как он кончался. Он сидел в своем кабинете на вольтеровских креслах перед небольшим письменным столиком — закрывши глаза, с предсмертной бледностию на лице. Подле него стоял Александр и поддерживал его голову. В комнате, в глубоком молчании, сидели все домашние, Г. И. Ключарев и Дмитрий Павлович Голохвастов. Увидавши меня, Дмитрий Павлович указал мне место подле себя и после нескольких слов привета вполголоса сказал: «Вы не забыты в духовном завещании, вам назначено три тысячи».

Через шесть недель по кончине Ивана Алексеевича деньги эти мне были выданы[116].

Керенскую деревню Иван Алексеевич еще при жизни отдал дочери Льва Алексеевича — Софье Львовне, бывшей замужем за инженерным полковником А. В. Поленовым{25}; Васильевское с деревнями продано было Николаю Павловичу Голохвастову. Новоселье с Уходовом давно было продано Гурьеву, сколько помню, за сумму между пятьюстами и восьмьюстами тысяч рублей ассигнациями.

Весь капитал, полученный за проданные родовые имения, Иван Алексеевич, по духовному завещанию, передал детям своим: Егору Ивановичу сто пятьдесят тысяч рублей серебром, Александру — триста тысяч рублей серебром, матери его — двести тысяч рублей серебром.

Устроивши дела по наследству, Александр уехал в Соколово. Там же по-соседству наняли себе помещения некоторые из друзей его — и каждый день все собирались вместе. Я была у Александра один раз в Соколове и видела весь их круг в сборе. Несмотря на кратковременность моего там пребывания, я заметила, что в их круг забрались недоразумения, мелкая обидчивость, вследствие которых начиналось внутреннее распадение{26}.

С славянофилами в это время они совсем разошлись. Стихи Языкова едва не повели к дуэли Петра Васильевича Киреевского с Грановским, — после чего расстаться сделалось неизбежно{27}.

Они и расстались, ко со взаимным уважением.

В 1845 году, 21 февраля, Т. Н. Грановский защищал свою диссертацию на степень магистра{28}. Я не

По окончании диспута граф Строганов поздравил Грановского, раздались рукоплескания, на лестнице новые аплодисменты. Перед университетом ожидала толпа студентов; едва уговорили ее разойтиться.

Слышно было, что на первую лекцию Грановского готовится сильная демонстрация. Инспектор, узнавши об этом, просил его предупредить, чтобы никаких демонстраций не было.

Войдя на кафедру, Тимофей Николаевич, стоя, обратись к студентам, сказал:

«Милостивые государи! позвольте поблагодарить вас за 21 февраля. Этот день скрепил наши отношения неразрывно. Я получил от вас самую прекрасную награду, какую только может получить преподаватель в университете; вполне чувствую ее, и еще с большей ревностию посвящу жизнь мою Московскому университету. Позвольте мне обратиться к вам с просьбою. Я осмеливаюсь просить вас, милостивые государи, не изъявлять больше наружным образом вашего сочувствия. Мы слишком близки друг другу, чтобы надобны были такие доказательства. Я прошу вас об этом не потому, чтобы считал опасными для вас или для себя такие изъявления вашей симпатии. Она останется на всю жизнь моим лучшим воспоминанием. Зачем наружные знаки? Вы и я принадлежим к молодому поколению. У нас общее прекрасное дело — посвятить наши занятия серьезному изучению, служению России, вышедшей из рук Петра I, удаляясь равно и от пристрастных клевет иноземцев и от старческого, дряхлого желания восстановить древнюю Русь во всей ее односторонности».

Студенты не аплодировали. Они слушали в благоговейном молчании.

Все, что делал Грановский, было исполнено благородства и такта, указывавшего ему границы, в которых надобно держаться.

В продолжение этого периода времени Александр приобрел известность в литературе. О нем сказано было в отделе критики одного из журналов: «Как чудно автор умел довести ум до поэзии! какая глубокая мысль, какое единство действия, как все соразмерно, ничего лишнего, ничего недосказанного, какая оригинальность слога, сколько ума, юмора, остроумия, души, чувства… Если это залог целого ряда таких произведений в будущем, то мы смело можем поздравить публику с приобретением необыкновенного таланта, совершенно в новом роде».

Невзирая на мою близость с домом Александра, внутренняя семейная жизнь его — этого времени — мне была известна только отчасти, и можно сказать, односторонне, иногда из сделанной им мне доверенности, а чаще из рассказа его матери. Записки Т. А. Астраковой пополняют этот недостаток и освещают некоторые события, касающиеся их внутренней жизни и характера Наташи, — поэтому и позволяю себе делать из них выписки{30}.

«Александр, — сказано в записках Т. А. Астраковой, — желал ввести жену свою в круг тогдашних дам ученых, где под председательством А-ой и А. П. Елагиной собирались славянофилы и западники, литераторы и ученые. Из числа известных дам там бывали: Ховрины, баронесса Карлсгоф (впоследствии вышедшая за профессора Драшусова), К. К. Павлова (ученица Баратынского), Васильчиковы, Новосильцевы (ученицы Грановского) и другие.

Наташа отказалась от этих вечеров. Она любила тишину домашнего круга и беседу друзей Александра, порой серьезную, порой шутливую, всегда задушевную.

Несмотря на то что Наташа почти нигде не бывала, многие из дам ученого круга, различной среды и различных взглядов бывали у нее; но она относила их посещения к желанию сделать приятное Александру, и не сближалась с ними{31}.

Наташа была нездорова и не могла бывать на лекциях Грановского, на которых исключительно был сосредоточен всеобщий интерес. Как ни старался Александр объяснять ей содержание этих чтений, все было не то, что слушать самой; тогда Грановский предложил прочитать несколько лекций из средней истории у них на дому. Он читал в кабинете Наташи; слушали, кроме его товарищей, я, Наташа, Марья Каспаровна Эрн, она же и записывала эти лекции, и Марья Федоровна Корш. Не стесненный ни цензурой, ни публикой, Грановский читал полно, живо и до того увлекательно, что присутствовавшие превращались в слух и наслаждение; нередко по лицу иных скатывались слезы. Кончивши чтение, Грановский, растроганный всеобщим восторгом и сочувствием, спешил уйти.

Кто только знал Грановского, тот и любил его. Это был человек не только замечательно умный, но и в высшей степени добрый, чистый, благородный, бескорыстный. Последнее качество я испытала на себе, — сказано у Т. А. Астраковой, — и видала на других. По смерти отца своего Грановский получил небольшое наследство (кажется, в конце 1847 года); когда понабралось у него около двух тысяч рублей, он начал навязывать деньги своим друзьям, в том числе и моему брату, Сергею Ивановичу, — это было при мне.

— Не надобно ли вам, батюшка, — говорил он, — денег? возьмите, пожалуйста, у меня сколько требуется, я получил наследство.

— Благодарю вас, Тимофей Николаевич, — отвечал брат, — мне денег не надобно теперь.

— Полноте, вздор какой, — возразил Грановский, — деньги всегда надобны; возьмите-ка, возьмите.

— Да право же не надобно, — говорил Сергей Иванович, — поберегите лучше себе, Тимофей Николаевич.

— Мне беречь деньги, — сказал Грановский, — бог с вами! да и на что они мне? пожалуйста, возьмите, а то, как вам понадобятся, у меня тогда, пожалуй, и не будет. Не люблю и не умею беречь деньги; как камень на душе, когда их много.

Брат принужден был взять у него сто пятьдесят рублей и, когда впоследствии стал отдавать их, Грановский удивился: он позабыл, что давал. Деньги — оселок внутреннего достоинства человека, не многие понимают это так, как понимал Грановский.

Если можно в чем упрекнуть Грановского, так это в лени и в страсти к картам. Иногда он проигрывал напролет ночи, не вставая с места, все забывая, ни о чем, кроме карт, не думая. Страсть к игре развилась в нем с удвоенной силою, когда Александр уехал за границу и дружеский круг их стал распадаться.

Весь этот товарищеский круг сбирался большей частию у Александра и нередко у Лабади; там, на полной свободе, они оставались далеко за полночь. Иногда съезжались у Грановского или у Корша.

Из числа товарищей Александра весьма приятное впечатление производил Иван Павлович Галахов — милою простотой, искренностию и остроумием без желчи и оскорбления. Такое же хорошее воспоминание оставил по себе Крюков. Серьезный, как бы сосредоточенный только на науке, в обществе он был чрезвычайно мил. Точно теперь вижу его, как на одном вечере у Александра вздумали сделать жженку. В зале приготовили серебряную вазу, зажгли в ней спирт и загасили свечи; Крюков взялся варить жженку. Все присутствующие разместились кругом стен. Крюков сел посреди залы. Освещенный синеватым огнем, серьезный, помешивая серебряным ковшом кипящую влагу, он походил на прорицателя. Все сидели молча, не спуская взоров с Крюкова… Подле меня была Наташа; наклонясь ко мне, она сказала вполголоса: „Мне кажется, не жилец на свете Крюков, в нем отражается что-то неземное, не наше“, — слова ее скоро сбылись.

Из числа частых посетителей был наш знаменитый артист — Михаил Семенович Щепкин. Однажды я видела, как он художнически играет своей физиономией. Я сидела вместе с ним у Наташи в кабинете, — она держала на руках Колю. Чтобы позабавить ребенка, Михаил Семенович сделал веселое лицо и хохотал так заразительно, что ребенок, глядя на него, помирал со смеха и радостно прыгал. Мы с Наташей хохотали до упаду., Вдруг у Щепкина лицо изменилось в печальное и он заплакал настоящими слезами, — ребенок удивился, серьезно посмотрел на него, нахмурился и заплакал. Щепкин расхохотался, — Коля тоже; так повторилось раза три. Наташа побоялась вредных последствий такой игры и прекратила ее.

Изредка бывал у Александра и Иван Сергеевич Тургенев, но держался больше как-то в стороне. Говорили, что его „Гамлет Щигровского уезда“ списан с этого кружка.

Посещали его иногда Свербеев, Чаадаев и Соллогуб. Последнего, — пишет Т. А. Астракова, — я видала мельком: Александр принимал его всегда в своем кабинете, там они и ужинали. Один раз он пригласил к себе обедать Чаадаева и Боборыкина; для этого обеда купил два серебряные канделябра, с четырьмя или пятью подсвечниками каждый. Мы посмеялись такому пышному приготовлению к их приему; несмотря на это, Александр простер изменение в их обычном образе жизни еще далее. Стол к обеду был накрыт посреди залы, на восемь человек, а в простенке между двух окон накрыли на четыре прибора стол ломберный. За большим столом обедали, кроме Александра, Чаадаева и Боборыкина, Корш, Грановский, Кетчер, Сатин, Астр а ков. За ломберным — мать Александра, жена его, я и Марья Каспаровна Эрн. Отделенные, мы не могли участвовать и не участвовали в разговорах, происходивших за большим столом. Когда обед кончился, все разошлись по разным комнатам. Мы с Сатиным поместились в Наташином кабинете и разговорились о ее характере. Сатин находил, что у нее характер слабый и живет она умом мужа. Я же утверждала, что она уступает ему не из слабости характера, а не затевать же войну. Что же ей в нем не нравится— она выказывает прямо и старается его сдерживать. Вот, например, сегодня, она очень недовольна изменениями в порядке их жизни ради Чаадаева и Боборыкина. Она при мне говорила ему: „Я не понимаю твоих поступков, Александр; к чему эти исключения и перемены? разве до сих пор у нас было не так, как надобно, — не хорошо? Я бы так не сделала; впрочем, если тебе так нравится, как знаешь“. Наташа не делала различия в приеме знакомых и обращении с ними. Эта редкая черта деликатности и сердечного такта была в Нике — и только, — даже в Грановском только слегка проявлялась.