В небольшом кабинете графини остановили мое внимание висевшие по стене над диваном четыре барельефа из поэмы Гомера «Одиссея» работы графа, вылепленные им из воска в 1816 году{7}. Первый барельеф изображал пиршество искателей руки Пенелопы, во время отсутствия Одиссея на Троянской войне, а в стороне Минерва, в виде Ментора, советует Телемаку отыскивать отца. Второй — как Телемак в гостях у Менелая, слушая рассказ Елены о Троянской войне и подвигах Улисса, заплакал и был узнан. На третьем — Улисс в виде нищего является в свой дворец во время пиршества женихов Пенелопы. Телемак объявляет, что тот получит руку его матери, кто натянет лук Одиссея и пропустит стрелу сквозь кольцо, повешенное в зале. Ни один из женихов не в силах натянуть лука. Нищий выражает желание участвовать в состязании, Телемак велит передать ему лук; он легко натягивает его, пропускает стрелу сквозь кольцо, второй стрелой убивает главного преследователя Пенелопы, а потом с помощию Телемака и одного пастуха убивает всех пировавших, кроме певца Фемиуса. На четвертом — Меркурий отводит в ад прозрачную группу летящих теней — женихов Пенелопы. У входа в ад их встречают тени Агамемнона и Ахилла, удивленные одновременной смертью стольких юношей, и узнают о происшедшем на острове Итаке.
С изумлением и восторгом всматривалась я в верную картину древнего быта, в грацию лиц, одежды, обстановки, в сочетание групп, в красоту и точность работы.
Граф первый из русских художников стал лепить из воска барельефы из древней, средней и русской истории, из греческой мифологии и из преданий гомерических веков… Он изучал для этого археологию, читал множество описаний образа жизни и утвари в разные века, имел большое собрание костюмов как древних, так и средних веков всех стран и народов, и в работах своих во всем Держался самой строгой верности.
С четырех барельефов из «Одиссеи» он вырезал в составной, крепкой меди формы для выливания в них гипсовых слепков.
На другой стене кабинета находилась коллекция осьмиугольных медальонов, также с дивным искусством вылепленных графом из воска. Они изображали Отечественную войну двенадцатого года и войны тринадцатого и четырнадцатого годов{8}.
Графиня объяснила мне содержание каждого медальона и обратила мое внимание на мраморный бюст работы графа, представляющий дремлющего Морфея в густом венке из цветов породы лилий, которым древние греки приписывали усыпляющее свойство, и нагрудное изображение Спасителя, иссеченное так же, как и бюст Морфея, из мрамора, в естественную величину.
Из трех картин, написанных графом масляными красками, внимание мое остановила картина семейная и в ней особенно замечательная перспектива комнат{9}.
Весь этот день мы провели с большим наслаждением; с этого времени стали часто видаться с Толстыми, и все больше и больше сближались с ними.
Образованность, теплота души графини, ум, доброта, многосторонние знания, юность и свежесть духа графа и радушный прием привлекали в их дом избранное общество: литераторов, артистов, художников, образованных людей. В кругу графа возбуждены были интересы как отечественного просвещения, так и общественного благоустройства, политики, поэзии, литературы, науки; всему он сочувствовал, все ему было близко, все им изучено и ставило его высоко как художника и как просвещенного человека. Несмотря на все это, он был так прост, непритязателен и исполнен только стремлением к пользе общей, что перед авторитетом его, которого он не давал и заметить, рождалась не робость, не чувство своего ничтожества, но порывы к прекрасному, бодрость духа и желание деятельности.
В доме Толстых чаще всех встречала я, кроме некоторых художников, поэта Щербину; Федора Николаевича Глинку, друга молодых лет графа; только что возвратившегося из ученого путешествия на Сыр-Дарью орнитолога Николая Алексеевича Северцова, замечательного как обширным знанием своего предмета и образованием, так и поразительною рассеянностью; случалось, что, входя куда-нибудь в дом, если какой-нибудь предмет возбуждал в нем любопытство, то он, никого не замечая, направлялся прямо к нему; когда же в глаза ему бросалась книга, он шел прямо к ней, раскрывал ее, начинал читать и забывал, что не у себя в кабинете. Почти ежедневно бывал у Толстых малороссийский поэт Тарас Григорьевич Шевченко.
Тарас Григорьевич Шевченко, как известно, родился в крепостном состоянии у одного из малороссийских помещиков. Умный, даровитый, страстный любитель поэзии и живописи, он имел случай приобрести некоторые сведения, способствовавшие его развитию, но крепостное состояние тяготело над ним; по счастию, о нем узнал Василий Андреевич Жуковский; он исходатайствовал ему у помещика увольнение и в 1844 году определил в Академию художеств, а в 1848 году Шевченко получил звание свободного художника и уехал на родину. Там он написал сатиру, за которую был разжалован в солдаты в Оренбургский край и назначен в арестантские роты в крепостные работы Новопетровской крепости{10}. Из этого несчастного положения он был извлечен участием графа и графини Толстых, по преимуществу графини, как это видно из следующих писем к ней Тараса Григорьевича{11}.
«22 апреля 1856 г.
Христос воскресе! Благородное письмо ваше от 20 февраля получено мною 15 апреля, и получено так кстати, как я еще никогда не получал (в день светлого Христова воскресения) такого искреннего, сердечного письма в такой день.
Страстная неделя была проведена мною в самом тревожном, в самом тяжком ожидании. И в продолжение великого поста и в особенности на страстной неделе, когда у нас открылось водное сообщение, я ждал из Оренбурга почты, которая должна была привезти мне прощение вследствие высочайшего манифеста, обнародованного по случаю восшествия на престол государя императора. Оказалось что же? что я не был представлен к этой высочайшей милости. Что я не вычеркнут из реестра мучеников. Что я забыт. Горько, да и как еще горько получить такое известие и в такой великий день. Это страшная насмешка меня карающей судьбы! О, не приведи господи никому так встретить этот радостный, торжественный день, как я его теперь встретил. Вообще эти великие праздники вне семейства и родины встречаются невесело, каково же я его встретил? я близок был к отчаянию, так меня ошеломило это безнадежное известие. Грустно, невыразимо грустно встретил и проводил я первый день праздника. На другой день ротный командир объявил мне, что получено страховое письмо на мое имя, и приказал отдать его мне. Это было письмо ваше, ваше искреннее, великодушное послание.
Награди вас господи и близких вам бесконечной радостию и невозмутимым счастием и спокойствием! Я ожил, я воскрес! И остальные дни праздника я провожу как бы в родном семействе между вас и Николая Осиповича{12}, мои милые, мои добрые, мои великодушные друзья! Я так обрадован, так осчастливлен вашим ласковым приветом, что забываю гнетущее меня девятилетнее испытание. Да, уже девять лет как казнюся я за грешное увлечение моей бестолковой молодости. Преступление мое велико — я это сознаю в душе, но и наказание безгранично, и я не могу понять, что это значит. Конфирмован я с выслугою, служу как истинный солдат; один мой недостаток, что я не могу делать ружьем, как бравый ефрейтор, но мне уже пятьдесят лет.
Мне запрещено писать стихи, я знаю за что и переношу наказание безропотно. Но за что мне запрещено рисовать? Свидетельствуюсь сердцеведцем богом — не знаю. Да и судьи мои столько же знают, а наказание страшное! Вся жизнь моя была посвящена божественному искусству. И что же? не говорю уже о материальной пытке, о нужде, охлаждающей сердце. Но какова пытка нравственная? О, не приведи господи никому на свете испытать ее. Хотя с великим трудом я, однако ж, отказал себе в самом необходимом. Довольствуюсь тем, что царь дает солдату. Но как отказаться от мысли, чувства, от этой неугасимой любви к прекрасному искусству. О, спасите меня, или еще один год — и я погиб. Какое мое будущее? Что у меня на горизонте? Слава богу, если богадельня. А может быть… О, да не возмутится сердце ваше. Мне снится иногда бедный ученик Мартоса и первый учитель покойника Витали{13}. Малодушное, недостойное пророчество! Но вода на камень падает и камень пробивает.
Простите мне, я возмущаю ваше доброе сердце своими бесконечными жалобами. Что же делать? У кого что болит, тот о том и говорит.
Я не знаю, писал ли обо мне граф Федор Петрович оренбургскому генерал-губернатору? Если нет, то именем божиим молите его — пускай напишет; без него нельзя для меня ничего сделать. Коронация государя императора предел моей единственной надежды.
Как в бога милосердого, так я верую в ваше милосердие, и во имя этой святой веры подайте от себя прошение обо мне ее высочеству нашему августейшему президенту{14}. Во имя человеколюбия принесите эту жертву. Подобные жертвы приносятся матерями и сестрами; но у меня ни сестры, ни матери, никого нет. Замените же мне и ту и другую, замените мне единственного друга!
Прощайте, мой искренний, мой великодушный аноним. Не оставляйте меня и делайте, что вам укажет ваше доброе сердце и что может сделать; а чего нельзя — предоставим всемогущему человеколюбцу!
В отношении книг, я не прошу у вас именно „Отечественные записки“ за прошлый год, а полагаюсь совершенно на ваш выбор. Не забудьте кисть и плитку сепии, пускай хоть полюбуюсь на эти предметы, сердцу дорогие.
Прощайте, не оставляйте беспредельно преданного вам Т. Шевченка.
Адрес: Оренбургской губернии, Новопетровское укрепление, его высокоблагородию Ираклию Александр ровичу Ускову».
«1857. Генваря 9. Новопетровское укрепление{15}.
Драгоценное письмо ваше от 8 октября минувшего года получено в укреплении 26 декабря, а мне передано распечатанное 1 генваря, как подарок на Новый год. Какое мелкое материальное понятие о подарке и о празднике! Детское понятие. Есть люди, дожившие до седых волос, и все-таки дети. Иные тихие и кроткие, другие буйные и шаловливые дети. Дети, не наученные опытом понимать самые простые вещи. Как, например, не говорю уже о десятилетнем моем чистилище. Довольно и шестимесячного, трепетного, душу гнетущего ожидания. И что же? Они, разумеется бессознательно, крадут из моей мученической жизни самые светлые, самые драгоценные четыре дня. К шестимесячной пытке прибавляют еще четыре дня. Дикое преступление! А между тем бессознательное. Следовательно, только вандализм, а не преступление, И я с умилением сердца повторил слова распятого человеколюбца: „Прости им, не ведят бо, что творят“.