Из дальних лет. Воспоминания. Том второй — страница 66 из 100

Друже мой благородный, лично незнаемый! Сестро моя, богу милая, никогда мною не виденная! Чем воздам, чем заплачу тебе за радость, за счастье, которым ты обаяла, восхитила мою бедную тоскующую душу? Слезы! Слезы беспредельной благодарности приношу в твое возвышенное благородное сердце. Радуйся, несравненная благороднейшая заступница моя! Радуйся, сестро моя сердечная! Радуйся, как я теперь радуюсь, друже мой душевный! Радуйся, ты вывела из бездны отчаяния мою малую, мою бедную душу! Ты помолилася тому, кто кроме добра ничего не делал, ты помолилася ему молитвою бесплотных ангелов. И радость твоя, как моя благодарность, беспредельны.

Шатобриан сказал в „Замогильных записках“, что истинное счастие не дорого стоит и что дорогое счастие — плохое счастие{16}. Что он разумел под этим простым словом? Счастие Лукулла или Фамусова? Не думаю. Римскому и московскому барину недешево обходилась трехчасовая еда, которая в продолжение трех суток в желудке не варилась. Следовательно, обжора не может похвалиться даже счастием скота. И выходит, что знаменитый турист, эмигрант, дипломат и, наконец, автор „Атталы“ не имел никакого понятия о настоящем счастии, а на такого счастливца, как, например, я теперь, гордый аристократ-педант и взглянуть не хотел; не только завести речь о счастии со смердом. Бедный! Малодушный вы, шевалье де Шатобриан де Комбур! Флорентийский изгнанник выдрал бы вас за уши, как болтуна-школьника, за такую чепуху..

Дант Алигьери был только изгнан из отечества, но ему не запрещали писать свой ад и свою Беатриче… А я… Я был несчастнее флорентийского изгнанника, зато теперь счастливее счастливейшего из людей. И выходит, что истинное счастие не так дешево, как думает шевалье де Шатобриан. Теперь и только теперь я вполне уверовал в слово: „Любя наказую вы“. Теперь только молюся я и благодарю его за бесконечную любовь ко мне, за ниспосланное испытание. Оно очистило, исцелило мое бедное больное сердце. Оно отвело призму от глаз моих, сквозь которую я смотрел на людей и на самого себя. Оно научило меня, как любить врагов и ненавидящих нас. А этому не научит никакая школа, кроме тяжкой школы испытания и продолжительной беседы с самим собою. Я теперь чувствую себя если не совершенным, то ло крайней мере безукоризненным христианином. Как золото из огня, как младенец из купели, я выхожу теперь из мрачного чистилища, чтобы начать новый благороднейший путь жизни. И это я называю истинным, настоящим счастием, счастием, какого Шатобрианам и во сне не увидеть.

Пока я мог взяться за перо, чтобы написать вам хоть что-нибудь не похожее на настоящую чепуху. Я бродил несколько дней вокруг укрепления и не с одним письмом вашим неоцененным, а с вами самими, сестро моя, богу милая! И о чем я не говорил с вами? чего не порассказал, чего не поверил я душе вашей восприимчивой? все, и мрачное минувшее и светлое будущее, — все с самомалейшими подробностями. И если, как вы питаете надежду на личное свидание наше, если повторится эта сердечная исповедь, то боюсь, что это будет повторение слабое и бесцветное.

Я до того дошел в своих предположениях, что вообразил себя на Васильевском острове, в какой-нибудь отдаленной линии, в скромной художнической келье об одном окне работающим над медною доскою (я исключительно намерен заняться гравированием акватинта{17}. Живописцем я себя уже и вообразить не могу). Далее воображаю себя уже искусным гравером, делаю несколько рисунков сепией с знаменитых произведений в Академии и в Эрмитаже, и с таким запасом отправляюсь в мою милую Малороссию и на хуторе у одного из друзей моих, скромных поклонников муз и граций, воспроизвожу в гравюре знаменитые произведения обожаемого искусства. Какая сладкая, какая отрадная мечта! Какое полное безмятежное счастие! и я верую, я осязаю мое сладкое будущее. Я посвящаю мои будущие эстампы вашему драгоценному имени, как единственной моей радости, как единственной причине моего безмятежного счастья.

Многое и многое хотел бы я сказать и рассказать вам. Но во мне теперь такой беспорядок, хуже всякого ералаша. Дождусь ли я того тихого сладкого счастья, когда вам лично стройно, спокойно, с умеренностью перерожденного христианина, расскажу вам, как сон, мое грустное минувшее. А теперь все, что я пишу вам, примите за самую безалаберную, хотя и искренную, импровизацию. Примите и простите мне, друже мой единый, эту, быть может, грубую искренность…[120] существует на свете?

Всем сердцем моим целую графа Федора Петровича, вас, детей ваших и всех, кто близок и дорог благородному сердцу вашему. До свидания!

Где Осипов? что с ним? С июня месяца я жду от его послания и плитку сепии и, верно, не дождуся. Не попал ли и он в число друзей моих, которым было запрещено всякое сообщение со мною? Храни его господь».


«12 ноября 1857 г. Нижний-Новгород.

Мой друже милый, мой единый! моя благородная, моя святая заступница! Бог сердцеведец наградит вас за ваше дружески родственное участие в моем безвыходном положении. Вы так искренно, с такою теплою любовью указываете путь, которым я могу достигнуть моей возлюбленной Академии. Благодарю вас, мой друже милый, мой единый! Завтра же пишу графу Федору Петровичу письмо, и в ожидании благих последствий молюсь и уповаю.

Со дня отбытия моего (со 2 августа) из Новопетровского укрепления я совершенно счастлив и в особенности сегодня. По прибытии в Нижний-Новгород, неумолимая полиция разрушила мое блаженство, и то на несколько дней. Вскоре я пришел в себя от этого неожиданного щелчка и, как человек испытанный подобными щелчками, сказал сам себе: все к лучшему. Я совершенно верую в это старое изречение, и на сей раз уверенность моя вполне оправдалась; мне необходим был промежуток между Северной Пальмирой и Киргизской пустыней, а иначе я явился бы к вам настоящим киргизом. А теперь, с помощию добрых людей, я понемногу делаюсь похожим на человека. Дело в том, что я в продолжение этих десяти лет, кроме „Русского инвалида“{18}, ничего не читал. Так можете себе вообразить, каким бы я чудаком безграмотным явился в обществе грамотных людей. Теперь же я, благодаря моих здешних друзей, завален книгами и запоем читаю или, правильнее, отчитываюсь, а осенняя грязь мне удивительно как много помогла в этом сладком деле. Я прочитал уже все, что появилось замечательного в нашей литературе в продолжение этого времени. Теперь остались мне одни журналы за нынешний год, и я наслаждаюсь ими как самым утонченным лакомством, и выходит, что все к лучшему, что нет худа без добра. Пока позволяла погода, я сделал несколько рисунков с здешних старинных церквей. Оригинальная и даже изящная архитектура, а теперь, во время слякоти и грязи, делаю изредка портреты карандашом, а в остальные часы дня и ночи читаю. Вот и все мои теперешние занятия, которыми я бесконечно доволен.

Вчера, получивши ваше дорогое, неоцененное письмо, отправился я к В. И. Далю, но не нашел его дома. Сегодня отнесу на почту письмо и пойду опять к Владимиру Ивановичу.

Прощайте, — не прощайте, — до свидания, мой милый, мой единый друже! Скоро два часа, и мне не хочется упустить сегодняшнюю почту. Завтра пишу графу Федору Петровичу, а пока целую его чудотворящую, святую руку и молю милосердного господа осенить вас и все семейство ваше своим святым нетленным кровом. До свидания, моя сестра, богу милая! Вечно искренний и благодарный Т. Шевченко.

Не спрашивая, знаю, откуда и какие мои деньги у вас, только прошу вас, сохраните эту великую, чистую жертву у себя до нашего свидания. Я теперь, слава богу, кое-как приоделся и в деньгах нужды не имею».


«2 января 1858 г.

Простите ли вы меня, моя святая заступница, за мое долгое молчание? Наверно, простите, когда я вам расскажу причину этой грубой невежливости. 23 декабря получил я ваше драгоценное письмо, а 24-го приехал ко мне из Москвы гость. И кто бы вы думали был этот дорогой гость, который не дал мне написать вам ни одной строчки? Это был ни больше ни меньше как наш великий старец Михайло Семенович Щепкин. Каков старец? за четыреста верст приехал навестить давно не виданного друга{19}. Вот что называется друг. И я бесконечно счастлив, имея такого искреннего друга. Он гостил у меня по 30 декабря; подарил нижегородцам три спектакля{20}, привел их в трепетный восторг, а меня — меня вознес не на седьмое, а на семидесятое небо! Какая живая, свежая, поэтическая натура! Великий артист и великий человек! И, с гордостью говорю, самый нежный, самый искренний мой друг! Я бесконечно счастлив!

Проводив Михаила Семеновича, я долго не мог прийти в себя от этого переполненного счастия и только сегодня, и то с горем пополам, мог взяться за перо, чтобы благодарить вас за драгоценное письмо ваше и написать вам о моем беспредельном счастии. Простите меня великодушно, моя святая заступница, что я вам пишу мало. Ей-богу — не могу. Поздравляю вас, графа Федора Петровича и милых детей ваших с Новым годом и желаю вам на всю жизнь такой радости, такого счастия, каким я теперь наслаждаюсь. Простите и не забывайте меня, искреннейшего и счастливейшего вашего благодарного друга Т. Шевченко.

P. S. На днях явится к вам П. А. Овсянников, мой здешний добрый приятель и товарищ по квартире. Он вам сообщит все подробности о мне и о моем дорогом, незабвенном госте. Благодарю вас за адрес Осипова, сегодня и ему пишу, и, разумеется, о М. С. Щепкине. Я теперь не в силах ни о чем больше ни писать, ни думать».


«5 марта 1858 г.

Моя святая заступница! Свидание наше так близко, так близко, что я едва владею собою от ожидания. 2 марта я получил ваше сердечное, святое письмо и не знал, что с собою делать в ожидании официальной бумаги. Наконец эта всемогущая бумага сегодня получена в губернаторской канцелярии и завтра будет передана полицеймейстеру. Послезавтра я получу от него пропуск и послезавтра же, то есть 7 марта, в девять часов вечера я оставляю гостеприимный Нижний-Новгород. В Москве останусь несколько часов для того только, чтобы поцеловать моего искреннего друга, знаменитого старца М. С. Щепкина. Говорил ли вам Лазаревский, что этот бессмертный старец сделал мне четырехсотверстный визит о рождественских святках? Каков старик? самый юный, самый сердечный старик! и мне было бы непростительно грешно не посвятить ему несколько часов в Москве.