Из дальних лет. Воспоминания. Том второй — страница 68 из 100

с визитом у всех ее родных и знакомых. Все это он устроил без ведома отца, просил меня известить его о своем подвиге и постараться, чтобы дело обошлось мирно. Так оно и обошлось — наружно; внутренно же Александр думал как бы устроенное расстроить; но несмотря на это, когда сын приехал к нему в Лондон с своей невестой в сопровождении ее тетки, чтобы познакомить с своим семейством, отец, предварительно уведомленный, выехал к ним навстречу на вокзал железной дороги в коляске, в которую посадил с собой невесту-дитя и повез к себе на квартиру; там все было приготовлено к ее приему как невесты сына, и во все время ее пребывания у него она была окружена вниманием и нежностию; но этим все и ограничилось.

Когда в Лондон приехали родители Эммы, Александр принял их довольно холодно и посоветовал до совершеннолетия невесты взять ее с собою в их место жительства — Южную Америку, куда они вскоре и уехали. Сына же своего на это время отправил в ученое путешествие, предпринятое Карлом Фогтом, кажется, к берегам Норвегии и Исландии{30}. В продолжение этой разлуки молодые люди переписывались; письма из Америки не всегда доходили по назначению; переписка становилась все реже и реже, наконец совсем прекратилась; прекратились и отношения молодых людей.

Эмма, как я слышала, вышла замуж за богатого банкира в Южной Америке; сын Александра поселился в Италии, впоследствии женился, имеет девять человек прелестных детей, купил под Флоренцией виллу, занимается хозяйством и естественными науками и приобрел известность как ученый-писатель. Мечты двадцатилетнего юноши осуществились.

В конце лета мы отправились в Мюнхен озерами Женевским, Четырех Кантонов и Констанским; пробыли там около месяца и уехали во Францию. Одним вечером широкое зарево возвестило нам близость Парижа. Какое-то лихорадочное чувство охватывает при въезде в эту столицу, исполненную чарующих воспоминаний.

Летом прибыло в Париж семейство графа Ф. П. Толстого; они наняли квартиру недалеко от нас, и мы стали видаться довольно часто; вместе осматривали Париж и его окрестности, вместе слушали лекции Жоффруа Сент-Илера, которые он читал работникам{31}, и вместе проводили по нескольку дней в Версале, осматривали дворец, полный трагических воспоминаний, частию превращенный в картинную галерею, его семирамидины сады, его игру фонтанов и романтичный Трианон.

В один из наших приездов в Версаль мне подали с почты записку, в которой было сказано:

«Федор Агеев от тятеньки из Корчевы приехал за приказаниями».

Когда я училась вместе с Александром и жила у них, то отец мой нередко присылал из Корчевы в Москву кондитера нашего Федора Агеева за покупками, и он всегда являлся ко мне узнать, не будет ли каких приказаний. Нас это чрезвычайно забавляло в то время.

За несколько дней перед нашей поездкой в Версаль Александр писал, что собирается в Париж. Чтобы не навлечь неприятностей на детей моих и вместе с тем не оскорбить Александра, я немедленно обратилась к советнику нашего посольства, Толстому, с которым иногда видалась в доме графа Ф. П. Толстого; показала ему письмо Александра, где он уведомлял меня о своем приезде, и спросила, могу ли открыто видеться с ним, не навлекая на нас подозрений и неприятностей; если же не могу, то сообщу это ему и уеду из Парижа; он все поймет и не обвинит меня, а оставаться тут и не видаться с ним мне невозможно. Толстой отвечал, что уезжать мне из Парижа нет никакой надобности и видаться с Александром могу сколько угодно; что образ жизни нашей отклоняет от нас всякое подозрение.

— Напротив, — продолжал Толстой, — мы надеемся, что ваше влияние, может, благотворно повлияет на Александра Ивановича и возвратит его отечеству.

— Едва ли, — отвечала я. — Оставя то, что он неизмеримо выше меня по уму и многостороннему развитию, он так тверд в своих убеждениях, что если ангел с неба прилетит и станет разуверять его, — и тот ничего не сделает; разве только факты заставят его изменить свой взгляд.

Вместе с этим я показала Толстому остальные письма ко мне Александра{32}; в них речь шла большею частию о семейных делах и местами перемешивалась безвредными остротами; Толстой взглянул на письма, но читать их не стал.

По получении трогательно-шутливой записки в Версале, напомнившей мне наше отрочество, я поехала в Париж с меньшим сыном Владимиром и Ипполитом; старший сын находился тогда в Италии. В квартире нашей нас ждали две дочери Александра с гувернанткой и одним нашим родственником{33}. Около половины вечера на лестнице послышались шаги Саши; я вышла к нему навстречу, и мы обнялись. Он был в возбужденном состоянии, где-то обедал и пил много шампанского; войдя в залу, тотчас спросил сельтерской воды и, выпивая стакан за стаканом, стал с живостию рассказывать о бывшем обеде, кого видел, что слышал, перебрасывался от предмета к предмету, перемешивал рассказы то остротами, то воспоминаниями; он говорил почти один, все слушали молча. Я всматривалась в него отчасти с удивлением, отчасти с грустью, отыскивая знакомые, близкие мне черты. Передо мной был тот же Александр — да не тот; самая наружность его много изменилась: он очень пополнел, в волосах серебрилась седина, в приемах была самоуверенность, во взгляде, в голосе — привычка к авторитету; минутами в лице его выступала знакомая мне черта добродушия, а когда обращался ко мне, мелькала его полудетская улыбка. Я чувствовала, что между нами протеснилась пропасть лиц, событий, страстных интересов, понятий, мне чуждых и нежеланных. Речь Александра лилась как водопад; сначала она увлекала меня, потом утомляла до того, что, как бы сквозь водяную пыль, мне стали чудиться то Лондон и Рим, то уютный кабинет с полками книг и звездочка светит в окно, имена Фази, Гарибальди сменяли Ник, Грановский; из-за Circolo Romano и «Tribune de peuples»{34} выступало Васильевское, река с плотиною, и лес шумит, и отрок с робким взором и восторженною речью… «Нет, — говорила я сама себе, как бы пробуждаясь от сна, — между былым и настоящим святая связь не порвалась».

К концу вечера Саша стал спокойнее и сдержаннее. Когда мы остались одни, разговор между нами вязался плохо; он, видимо, чем-то затруднялся, наконец, как бы вырвавшись из этого состояния, сказал с упреком в голосе:

— До меня доходят слухи, что ты не одобряешь некоторые статьи моей газеты.

Кто-то, по приезде его в Париж, поторопился сообщить ему об этом.

— Что же из этого, — отвечала я, — нельзя же, чтобы весь мир во всем соглашался с тобою и что ты ни скажешь— все находили бы прекрасным.

— Зачем весь мир, — возразил он, — но с тобою мы когда-то понимали друг друга во всем.

— Детьми, юными, мало ли что!

— А теперь? Идем различными путями?

— Должно быть, ты далеко ушел вперед.

— А ты? ты остановилась? Нет, это не так.

Затем речь его излилась в упреках. Я молча слушала, чувствовала себя обиженной и, когда он кончил, сказала, стараясь казаться спокойной:

— Ты ничего не теряешь.

Подумавши немного, он стал говорить о любви своей к родине, о грусти по ней, об общечеловеческих интересах и закончил словами:

— Ну, да года через три или четыре вы увидите нас в России.

Я посмотрела на него с удивлением и спросила:

— Каким же это образом?

Тогда он туманно, или это мне так показалось, оттого что я была слишком взволнована, стал объяснять, как это возможно; я долго слушала, не возражая, и, когда он умолкнул, сказала печально:

— Мне кажется, Саша, ты ошибаешься.

Глава 44. Граф Федор Петрович Толстой1860

На другой день Александр рано утром приехал к нам совсем в другом настроении духа; он тихо, ласково взял меня за обе руки и просил простить его за вчерашний вечер, за вырвавшиеся у него упреки и позабыть, что он наговорил; сваливал вину на шампанское и на свой неисправимый характер. Я была тронута, но, несмотря на наружное сближение, в глубине души чувствовала еще какую-то чуждость, чувствовала, что нам надобно ознакомиться снова для восстановления прежних отношений, всмотреться друг в друга, чтобы найти точки соприкосновения. На это необходимо было время..

Так оно и сделалось.

Осмотревшись, мы увидали, что внутренно не изменились, но близки только в прошедшем; на этом и остановились, отклонивши всякое требование, все постороннее нашему прошедшему.

Дня через два по приезде своем в Париж Александр пригласил нас и другое родственное ему семейство на обед, который заказал в ресторане «Petit moulin rouge»[122]. Обед был роскошен, всем хотелось одушевить его, но, несмотря на всевозможные усилия, чувствовалось, что чего-то недостает — недоставало общей гармонии: за внешним весельем таилось в душе что-то чуждое веселости, таилась даже грусть{1}.

Около вечера мы отправились в Булонский лес. Я ехала в коляске с Сашей. Тихая, лунная ночь, лес возбуждали в нем воспоминание об ароматных, быстро наступающих ночах Италии; о Васильевском с нашей вечерней зарей, сливающейся с зарею утренней, с ночными соловьями, с мелькающей зарницей. Почти на такие же темы шел разговор во все время этой прогулки.

В продолжение месяца, прожитого Александром в Париже{2}, мы видались часто, вместе бывали за городом, в театре, в Jardin des plantes[123]. Однажды он пригласил нас в картинную галерею Лувра; там, останавливаясь перед картинами, обращавшими на себя его особенное внимание, громко делал такие оригинально-острые замечания, что мало-помалу около нас стала собираться толпа, среди которой слышались то восклицания одобрения, то мелькали улыбки; толпа постепенно росла, следом ходила за нами с видимым ожиданием еще большего удовольствия и, наконец, так увеличилась, что мы принуждены были удалиться из Лувра.

Когда мне случалось идти с ним по Парижу и мы попадали на место, замечательное каким-нибудь событием из революции 1848 года, он останавливался и с жаром рассказывал, что тут происходило.