а, я нашла не лишним поделиться с читателями «Русской старины» наиболее характеристическими из них отрывками, дорисовывающими его личность. Сокративши в «Путевых записках» графа многие из его описаний, занимающих десятки листов, я в то же время пополнила некоторые из них слышанными мною от графа рассказами из жизни его в Италии{1}. Разговоры же замечательных лиц сохранены у меня в точности, как переданы графом в его «Путевых записках».
В Риме граф узнал от художника Росси, что учеников нашей Академии можно видеть каждый день в ресторации Лепри, где как они, так и иностранные художники постоянно обедают, за отдельными столами, по нациям. Гфаф тотчас же отправился к Лепри; не заставши там пенсионеров, оставил записку к Рамазанову, в которой извещал о своем приезде. Он особенно любил Рамазанова за ум и талантливость и нередко журил за пылкость и ветреность.
Вечером пришли к Федору Петровичу пенсионеры Михаил Эльсон и Кракау, а наутро и Рамазанов.
В этот приезд граф и графиня пробыли в Риме только несколько дней; несмотря на это, виделись со всеми пенсионерами и осмотрели некоторые примечательные места; они спешили побывать в Неаполе до прибытия в Рим императора Николая Павловича, которого туда ожидали из Палермо.
Художники Рамазанов, Эльсон, Скотти, Солнцев и Макрицкий[131] проводили их в контору дилижансов.
За заставою Рима графа увлекают картины развалин, зубчатая линия акведуков, пропадающая в опаловой дали, пустыня с синеющими горами на горизонте, с бурыми полями, на которых встречаются то стадо баранов с пастухом в бараньей шкуре, мехом наружу, то вьючный осел со звонком на шее, поселянка в ярком наряде, с кувшином на голове, двухколесная крестьянская тележка, и на всем какая-то широкая дума, какая-то величественная печаль. Граф Федор Петрович миновал окрестности Рима с их водопроводами и пустынные окрестности Понтийских болот с их изнурительными лихорадками; в Альбано и Велетри граф был поражен грацией и красотою жителей. Дикая, унылая полоса прекращается за Террачиной; за Террачиной шумит Средиземное море и высится одинокая скала; там в народе ходят легенды о знаменитом кондотьере, жившем на ее вершине, и слухи, что Цампы и Фра-Дьяволы с своими поэтическими драмами и печальными концами еще не перевелись в этих местах{2}. Как бы в подтверждение истины этих слухов, ночью, не доезжая Террачины, граф был разбужен шумом, происходившим около их дилижанса. Он взглянул в окно и увидал человек двадцать мужчин, вооруженных ружьями, пистолетами и палками, окруживших их экипаж. На некоторых, были накинуты короткие плащи, а на головах надеты остроконечные шляпы с широкими полями. Ночь была ясная, при свете луны можно было видеть, как эти люди с угрожающими жестами громко говорили с кондуктором. Главный из них стоял впереди, облокотясь на ружье; он иногда грозил кулаком и повелительно говорил: «Sortate»[132]. Кондуктор, не выходя с своего места, возражал ему словами: «Signori conti russo»[133], — и, по-видимому, объяснял, что, обобравши их, получат не много, а если что случится с дилижансом, то розыски будут строгие, тем более что в настоящее время в Италии находится русский император и его ждут из Палермо в Неаполь и Рим. После этих толков говоривший с кондуктором махнул рукою, в минуту стоявшие на земле почтальоны, вскочили на лошадей и гнали их без отдыха около получаса. В одиннадцать часов ночи они прибыли в Террачину.
За Террачиною их встретила смеющаяся природа, игривые, оживленные взоры женщин, подвижные, шутливые, подобострастные приемы простого народа; в Неаполе — улицы, кипящие народом, звуки разных инструментов, шутки, песни, пляска, цветы, раскрытые окна, растворенные балконы, упоительный воздух…
«Тут-то бы, кажется, и развиваться человечеству, — заметил один известный русский писатель, говоря о Неаполе, — так нет, судьба этому краю выпала самая жалкая. Неаполь лишен даже тех блестящих воспоминаний, которыми себя утешали другие города Италии во времена невзгод. Неаполь имел эпохи роскоши, богатства, но эпохи славы не имел. Старый Рим бежал умирать в его объятия и, разлагаясь в его упоительном воздухе, он заразил, он развратил весь этот берег»{3}.
В Неаполе граф увидался с пенсионерами Михайловым и Орловым; последний при них уехал в Палермо снимать портрет великой княгини Ольги Николаевны, сюрпризом государю. В Палермо находились наши художники Воробьев и Серебряков, к которым император был очень милостиво расположен, в особенности к Воробьеву.
С Михайловым граф и графиня осмотрели Неаполь, его окрестности, Помпею, Геркуланум, лазоревый грот и всходили на Везувий. В выступивших из-под земли городах граф весь проникался их жизнию, утекшею в вечность. Там все говорило понятным ему языком.
Ночью наш путешественник граф Федор Петрович восхищался рдеющим дымом Везувия; днем — темно-синим заливом Средиземного моря с рассыпанными по нем островами, с обнимающей его горой, застроенной домами.
Граф снял несколько видов Неаполя и его окрестностей — карандашом, сепией и водяными красками — с самых живописных точек зрения; некоторые из них приложены к его «Путевым запискам».
Насколько Неаполь произвел на графа поэтическое, светлое впечатление, настолько правительство и народ — противоположное. Он с негодованием рассказывает, как в Неаполе, ожидая императора Николая Павловича, к приезду его чистили, красили, поправляли школы, казармы и прочие общественные места, до того запущенные, что для приведения их в порядок, — замечает он, — сверх поправок, надобно другое правительство, другое правление и другой народ. Чтобы скрыть от нашего государя нищенство и бедность народа, правительство предписало полиции забрать всех нищенствующих в городе и запереть в отдаленном скрытом здании; там они, битком набитые, полуголодные, валялись вместе — мужчины, женщины и дети. Бедняки взбунтовались и, чтобы освободиться, стали ломать двери и окна. Полиция взяла свои меры, и их усмирили. «Жаль, — добавляет граф, — что неаполитанскому правительству не пришло в голову более глубокомысленное средство: чтобы скрыть от высокого посетителя народную нищету — перетопить бы всех бедняков, — и кончает восклицаниями: — Как грустно, что в таком волшебном крае, в таком восхитительном климате — такое беспутное правительство{4} и такой жалкий народ!»
«И как было не образоваться подобному народу, — говаривал мне Саша о народе Неаполя, — это помесь всех рабов, низший слой всего побитого, осадок десяти народностей, перепутавшихся, выродившихся».
Из «Путевых записок» графа Федора Петровича видно, что император своим посещением всполошил весь Неаполь. «Король уже в городе, — пишет граф, — я его еще не видал и никакой охоты нет видеть. Неаполь принял вид военного города; по улицам то и дело проходят полки с барабанным боем и музыкой. К приезду государя собрано до 25 000 войска для маневров».
29 ноября 1845 года Толстые возвратились в Рим. Отдохнувши, они отправились посмотреть приисканную им квартиру, а оттуда обедать к Лепри, где спросили себе отдельную комнату. Когда они кончали обед, к ним вошло около двадцати пяти человек русских художников с бокалами шампанского в руках и поздравили графа и графиню с приездом. Граф, в свою очередь, спросил шампанского и поблагодарил их. Когда графиня уехала от Лепри, художники попросили графа в комнату, известную под названием «комната русских художников». Там собрались все наличные пенсионеры Академии времени вице-президентства графа. Он любил их как отец; в доме его они приняты были как дети. Усевшись кругом стола, в излияниях радости свидания и взаимных чувств, в воспоминаниях прошедшего и рассказах житья-бытья настоящего забывали, что они на чужбине. Время текло незаметно в оживленной, задушевной беседе, среди разговоров, шуток и песен. Временами вырывались трогательные выражения привязанности и уважения к графу. Когда разыгрались чувства, кровь юношей зажглась — зазвенели рюмки, зашипело, заискрилось звездочками клико со звездочкой, и пошли тосты и желания, пили даже в честь медальерных и скульптурных произведений графа.
«Этот импровизированный прием, — записано у Федора Петровича, — сделанный для меня нашими пенсионерами, доставил мне столько счастия, сколько никакие почести, никакие награды доставить не могут. Этот вечер я никогда не забуду». Ораторами выражения чувств были Рамазанов и Иордан. После тостов смех, песни, разговоры стали еще горячее. Песни пелись большею частию народные, русские и итальянские. Пирушка кончилась далеко за полночь. Молодые люди на руках донесли графа до кареты, хотели было нести до квартиры, но граф кое-как уговорил их оставить его ехать в экипаже. Они согласились, но толпа отправилась провожать его. Так как в карете не помещалось больше четырех человек, то одни засели с кучером, другие на лошадей, кто на запятки, кто на империал, которым не удалось нигде пристроиться — те шли пешком, и почти все с горевшими факелами в руках и с криками «ура!». Сидя в карете, граф думал: «Будь это в Петербурге, не доехать бы мне до дома, а здесь никто не обращает и внимания».
Пенсионеры проводили графа не только что до его квартиры, но даже и до его комнаты, где он простился с ними совсем растроганный.
На следующий день граф Федор Петрович посетил князя П. М. Волконского, который принял его чрезвычайно приветливо, говорил, что познакомился с нашими пенсионерами, посещает их мастерские и принимает их у себя; хвалил картину Иванова и добавил: «Да когда же она кончится?»{5} При этом пожаловался, что наши воспитанники вообще, сравнительно с другими художниками, сделали очень мало. На это граф сказал, что пенсионеры наши приезжают в Италию учиться, и на короткое время, поэтому и работы их нельзя сравнивать с работами художников, живущих в Риме по десяти. — двадцати лет, как Тенерани, Бьен-Эме и другие, и что если они сделают по одной хорошей картине или статуе, то и достаточно.