Из дальних лет. Воспоминания. Том второй — страница 8 из 100

Египтянка влюбилась в него и изменила мужу. Увлечение ее было кратковременно; в ней пробудилось раскаяние — оно терзало ее. Она сделалась грустна, не могла смотреть на обманутого мужа и скрылась потихоньку.

Муж тщетно искал ее, — о ней не было вести; пышный дом опустел, тоска снедала несчастного. Он не знал об измене и не понимал причины бегства жены.

Раз снится ему сон — будто ангел с улыбкой летит к нему с неба, остановил над ним полет свой, качается на своих дивных крыльях и говорит ему: «У храма Петра», — и летит в высоту. Он оделся и пошел к храму св. Петра. Раннею зарею он был на его ступенях, под колоннадами, и осматривал каждого человека. Люди различных сословий проходили мимо, толпы двигались по площади, никто не обратил на него внимания. Он увидал, что к храму подъехал на осле монах и был как бы поражен при виде сидевшего. Дрожащим голосом он сказал ему: «Добрый день, господин»; сидевший не обратил на него внимания, и он второй раз потерял жену. Когда солнце закатилось — он тихо побрел домой.

Сбиралась гроза, Феодор, взволнованный встречей, садясь на осла, своротил в монастырь Энат, находившийся близ Александрии, и вошел в церковь. Шла вечерня. Близ углубления, где стоял Феодор, стояла прелестная молодая женщина и, не спуская глаз, смотрела на молящегося юношу — он казался ей архангелом.

По окончании моления Феодор просил позволения переночевать в монастыре. Игумен повел его в свою келью, там он увидал женщину, стоявшую близ него в церкви. Это была дочь игумна. Когда Феодор остался один в келье, к нему вошла старуха и пригласила его идти за собою. Во дворе старуха исчезла. Нежная рука повела его в темноте дальше, по небольшому переулку. Отворилась дверь, й при свете лампы он узнает дочь игумна, едва прикрытую легкой одеждой. Она стоит с потупленным взором, по лицу ее катятся слезы. Она говорит ему о любви своей и просит любви. Феодор тихо, спокойно напоминает ей долг ее. Она умоляет, она ревнует, она молит о минуте наслаждения. Он тих и спокоен. Вне себя, она бросает на пол лампу, душистое масло льется по ковру, светильня вспыхивает и дымится. Рука судорожно обвивается вокруг Феодор а, и горящие Уста коснулись уст его. Он тщетно хочет вырваться из ее объятий: «Нет, нет, ты мой», — говорит она.

Ясно было утро, когда Феодор подъезжал к Октодекадскому монастырю, везя елей для храма. На лице его виднелось спокойствие, молитва была во взоре и на устах. Привратник ему отворил ворота, и он въехал на безмолвный, покрытый травою двор.

Раз позвал его к себе игумен и показал пояс, присланный ему из того монастыря, где ночевал Феодор, и спросил его: «Твой ли это пояс?» — «Мой», — отвечал Феодор. «Где ты потерял его?» — «Не помню, — отвечал Феодор, — я хватился его, возвращаясь из Александрии домой». — «Это пояс женский, — прибавил игумен, рассматривая его, — я так и знал, что это клевета. Бог не даст такой души порочному». Феодор рыдал.

Через несколько времени явились энатские монахи. Они принесли младенца и бросили его посреди двора, говоря:

— Братия! ваше дело вскормить чадо вашей порочной жизни, — и назвали Феодора. Никто не верил. Игумен ждал, что юный друг его оправдается, но Феодор, склонив колено, сказал:

— Прости меня, отец святой, я обманул тебя. Горько поражен был игумен.

Феодора прогнали из монастыря, осыпая побоями и ругательствами. Люди, встречавшиеся Феодору, ругались над ним. Ему грозила бедность, голод. Никто, никто не подавал ему милостыню. На последние деньги он покупал младенцу молока, а сам питался раковинами.

Так описывает его жизнь мартиролог.

По кончине Феодора, грустно сидел подле его гроба игумен и александриец, ждавший жену у храма св. Петра. Входит энатский игумен с монахом, которого посылал обвинять Феодора. Игумен Октодекадского монастыря открывает лицо усопшего и спрашивает собрата своего: «Это ли Феодор?» — «Он самый, — отвечает тот, — обесчестивший у нас девицу». Игумен с горькой улыбкой снял покров с груди усопшей, и увидали, что это — женщина.

— Это жена его, — сказал игумен, указывая на александрийца, и, заливаясь слезами, склонил к ней голову.

Глава 28. ВяткаОт 9 апреля 1835 года до 1838 года

Potentia romanorum hic nos relegavit

Надпись, сделанная римлянами на камнях в базилике.{1}

Товарищеский круг Вадима распадался. Одни отправлены были на службу в дальние города России; человека два осталось в Москве. Ник уехал в пензенское имение к отцу, Сатин — в Симбирск, Александр весной — в Вятку. В это же время Зонненберг собирался на Ирбитскую ярмарку; Иван Алексеевич предложил ему проводить Сашу до Вятки, — это ему было по пути, — водворить его на новом месте жительства, как некогда водворил в университете, монтировать его дом и прожить с ним, пока тот осмотрится и привыкнет. Устроиться комфортабельно было не трудно: с Александром была отпущена значительная сумма денег, кроме того, множество книг, платья, разных вещей, даже ящик с лучшими винами и холодные пастеты. Все это отдано было под сохранение Петра Федоровича, того самого, который охранял самого Сашу в продолжение его университетского курса, сидя в университетских сенях, пока он слушал лекции, и на козлах с кучером, когда возвращался с лекций домой.

Саша часто переписывался с родителями, а еще чаще с Наташей{2}.

Монтируя дом Саши, как выражался обыкновенно Иван Алексеевич, Зонненберг накупил множество ненужных вещей, между тем, для поддержания блеска дома вместо одной необходимой лошади купил трех. Кроме блеска, он сильно рассчитывал на эту тройку лично для себя, надеясь, что она придаст ему много веса в глазах живших против них барышень, — Зонненберг был страшный волокита и приятно уверен, что ни одна женщина не устоит против него.

В саду, принадлежавшем к дому, занимаемому Сашей с Зонненбергом, находился еще дом, у которого ставни были заперты. В одно утро ставни растворились, и они узнали, что дом этот занял приезжий чиновник, старый и больной, с молодой, образованной женой, интересной блондинкой, и с детьми.

Саша с ними познакомился, увлекся молодой женщиной, и с месяц продолжался запой любви. Потом на него стали находить минуты тоски, он искал рассеяния. В письмах к Наташе, среди слов дружбы, проявлялась досада на себя. Ее писем он ждал как отрады. Любовь к блондинке откипала.

«Эта любовь, — говорил нам Саша впоследствии, рассказывая о жизни своей в Вятке, — уяснила мне мои чувства к Наташе. Образ отсутствующей вступил в борьбу с настоящей, и она стала ревновать, стала искать вокруг себя, кто ее соперница. Несколько времени думала на живую, молоденькую немку, которую я любил, как прелестное дитя, и с ней отдыхал{3}. Положение мое усложнялось; я малодушно ждал перемены от времени и обстоятельств, страдал, страдания мои были так жгучи, так ядовиты, душа порой падала с своего рая, оскорбленная, обиженная, мне хотелось передать стон свой, и немую боль разлуки, и мысль свою, — для этого надобен был человек-друг. Господи! как я искал такого человека. Есть люди, у которых мысль так сильна, что они в своей внутренней жизни находят удовлетворение, мне же природа не дала столько созерцательности. Я привык к людям, я любил их…»

Долго не находил в Вятке Александр симпатичного себе человека, как 23 ноября 1835 г. на одном вечере встретился с только что прибывшим в Вятку Александром Лаврентьевичем Витбергом{4}. Саша снова услыхал давно отвыкнувшим ухом святые слова: изящное, поэзия; понял гениального человека, полюбил его — и они сблизились. Несмотря на то что Витберг был много старше Саши, художник был рад найти человека, с которым мог говорить об искусстве. Так как семейство Витберга еще не приезжало, то он и поселился в одном доме с Сашей. Зонненберга уже не было, и они вдвоем устроили какую-то артистическую жизнь; что-то строгое, монастырское царило в их квартире. Целые дни они проводили в оживленных, нескончаемых беседах, часто вечерами засиживались до глубокой ночи, поверяя друг другу думы свои; в Витберге было высокое религиозное образование.

«Она, — говорил потом Саша, вспоминая о Наташе, — едва указала мне бога, и я стал веровать. Пламенная же душа артиста переходила границы и терялась в темном, но величественном мистицизме, и я нашел в мистицизме больше жизни и поэзии, нежели в философии. Благословляю то время!»

Когда приехало семейство Витберга, артист должен был низойти с поднебесья и хлопотать о нуждах будничной жизни. Беседы его с Александром сделались реже и короче.

«Странно, — замечал Саша, — что нет перехода между новым поколением и старым. Об искусствах, о науках мы никогда не спорили друг с другом, понимали друг друга, тут был артист; но как скоро доходило до жизни — овраг нас делил, и я с прискорбием прятал свою тайну в душу свою, боясь его полезного, опытного мнения».

Тысячу раз вертелось у Саши на языке высказать Витбергу о том, что наполняло и что тяготило его; но страшная мысль, что услышит в ответ: «А думали ли вы о препятствиях и вполне ли убедились, что это не мечта?» — зажимала рот. А он бы, может, и не сказал этого никогда, вся вина его была — зачем он мог предполагать, что тот это скажет. Он молчал, жалея разрушить их дружбу, и находил, что с одной стороны одиночество его продолжается.

Около этого времени Саша познакомился с семейством одного аптекаря. Аптекарь звал его много раз. В один вечер, не зная, что делать, он отправился к нему. Его встретил самый теплый прием. Через час он был приятель, через два — короткий знакомый. Саша любил всегда немцев, любил их некрасивую радость, их простодушный разговор. Аптекарь был целиком из комедии Коцебу. Его рассказы о Греции, о Египте, вечный разговор об экономии чрезвычайно напоминали насмешки над немецкой расчетливостью и страсть к политике, к чалме с удивительными именами Али-паши, Ипсиланти, Мехмет-Али. Давно уже дела Греции были сданы в архив, а немцы все еще продолжали говорить об Инсаре, Хиосе, Боцарисе