Из дневника улитки — страница 29 из 50

Варка коровьего вымени неизбежно влечет за собой это: застоявшиеся запахи молокозавода заполнили собою весь дом. Анна вмешалась слишком поздно: открыла ручкой от щетки верхнюю фрамугу, резким движением включила вентилятор.

— Уф, ну и вонь!

— Этого я есть не буду.

— Ешь сам.

— Какой-то кошмар.

— Пахнет как от ног Рауля.

— От тебя самого так пахнет.

— Уф.

Потом я добавил в кастрюлю лук, овощи и немного уксуса; казеиновый запах остался, хоть и стал менее пронзительным.

Нам придется проглотить это варево, хоть оно и грозит нам всем кислой отрыжкой (уже предвкушаемой).

Ибо именно такое вымя под маринадом, какое нам предстоит завтра вкусить, изо дня в день ел Скептик в своем подвале, после того как в Зеерезене дело дошло до вынужденного забоя скота: Штомма выменял вымя на две велосипедные камеры.

Сейчас вымя остывает: мягкое и сморщенное.

Целую неделю хозяин скармливал гостю бульон, в котором вымя плавало в виде мелких кубиков, ловко скрывающих свое происхождение.

Скептик сказал: «Почему бы и нет? Ничего не имею против вымени. А запах — словно от вываренных пеленок (или даже от моего стеганого одеяла) — обманчив. Нет причин подозревать в чем-либо эти сравнительно безвкусные кусочки. Во всяком случае, достаточно вспомнить о телятине — она тоже безвкусна, зато легко усваивается».

И Штомма обрадовался одобрению Скептика, увеличил порции, а в следующее воскресенье преподнес ему толстенный кусок: вымя, жаренное в сухарях, как шницель. Гарниром к нему был кормовой картофель, приправленный бульоном из вымени, — под таким соусом от него меньше разило гнильем и во вкусе почти не чувствовались проростки.

После еды Скептик, как вошло уже в обычай, читал хозяину вслух газету. Положение на Восточном фронте стабилизировалось. Писали о выравнивании линии обороны и успешно отбитых атаках. Блюда из вымени заполнили подвал благостным ощущением укрытости и тепла коровника. Штомма отпустил брючный ремень на два отверстия и, еле ворочая языком, выдал два латинских изречения, которым его научил Скептик, компенсируя себя за наступление на Кавказе (Cogito ergo sum. — Carthago delenda est[3]). Потом зачитывал ему из развлекательной рубрики газеты «Данцигер форпостен» забавные и смачные заметки. Например, о мяснике, которому очень хотелось стать часовщиком, только мелкие колесики ломались в его заскорузлых пальцах. Штомма хохотал и потирал ляжки; Лизбет хихикала невпопад. О том, как они шутят, грустят, напиваются, как ведут себя в опасных ситуациях, как мочатся, совокупляются, как потирают ляжки, о голых и ужасающе бедных: когда-нибудь, не знаю когда, напишу книгу «День отца», где действующими лицами будут одни берлинцы и День Христова Воскресения празднуют сплошь силачи и здоровяки.


Или: что, если бы у Скептика была сестра, которую я, правда, не могу себе представить. И эта сестра, моложе его, отправилась бы на поиски брата (в сторону подвала). И вдруг эта сестра (которой не было) появилась бы в этом подвале.


Или написать стихотворение под названием «Между». (Когда я в Эрлангене между собой и…)


Всякий раз, читая хозяину вслух газету, Скептик читал и между строк. А иногда и слегка менял текст ежедневного сообщения с театра военных действий, называя отступление на центральном участке фронта не планомерным, а поспешным или сдачу плацдарма — стоившей больших жертв, дополняя известие об успехах подводных лодок цифрами наших потерь, причем он не лгал, а просто читал «Форпостен» между строк (так же как мы читаем «Франкфуртер альгемайне»). Когда немецкое наступление стало терпеть одну неудачу за другой и зимой сорок второго года наметилось будущее поражение, которое с января сорок третьего получило название «Сталинград», положение Скептика в подвале (если не считать отдельных инцидентов) начало улучшаться — Штомма редко пускал в ход свой ремень, никогда не прибегал к велосипедным спицам, реже скармливал своему постояльцу вымя и кормовую свеклу, а все чаще свиные ребрышки и савойскую капусту. По воскресеньям стол накрывался скатертью. А уходя к себе, Штомма оставлял горящий фонарь в подвале. Он подарил Скептику старый свитер, чтобы оградить от холода, и отрывной календарь — чтобы оградить от времени; начиная с февраля регулярно посылал Лизбет в подвал, чтобы та легла со Скептиком на его тюфяк и могла принять его в себя. (Но душевный мрак воспринимает лишь себя.)


Спускаясь в подвал к Скептику, Лизбет еще на лестнице начинала расстегивать халат. Она останавливалась между столом и матрацем — у Скептика не хватало духу сказать «нет» — и медленно и безучастно снимала с себя все подряд. Обычно она говорила: «Так отец велел». А иногда добавляла: «Отец уехал на велосипеде. Мне сказал приглядеть тут». И лишь однажды заранее спросила у Штоммы, нужно ли ей приглядеть за жильцом.

(Какие бы отговорки он ни выискивал — то уносясь мыслью в свинцовые подземелья Melencolia, то погружаясь в утопию двуполости, — но хотел он, как здесь, так и там, в сущности, одного: чтобы женщина приняла его в себя.) И Скептик бывал принят и сам брал, как взял он бритву, календарь и старый свитер; но он не только брал.


Лежа, Лизбет была привлекательнее. Большое вялое тело, покрытое светлым пушком. Над головой Лизбет, спокойно лежавшей с открытыми глазами, которые всегда видели не то, на что смотрели, слева от подвального окошка висел приклеенный к листу картона вручную подкрашенный английский офорт, изображавший улитку, несущую домик, а справа от окошка, тоже на листе картона, висела (уже порядком грязная) репродукция дюреровской «Melencolia». Давно отвыкший — ибо и онанировать давно перестал, — Скептик быстро освоился. Едва на лестнице послышится ее тяжелая поступь — как будто несет ведра с картофелем, едва повеет запахом торфяной пыли: его член уже стоит торчком. Пока она раздевалась, он расстегивал ширинку. (Лизбет, очевидно, вспомнила, как все это происходило у нее с железнодорожником: просто ложилась на тюфяк и раздвигала ноги.) Этим исчерпывался и ее прошлый опыт и стимулы в настоящем. Скептик заползал в Лизбет Штомма так, словно подвал был для него недостаточно надежным укрытием. И выкладывался без остатка. Его натиск никак не мог кончиться. Его охватывала нежность, даже рождалось любопытство, как будто его ожидало что-то неведомое. Ему необходимо было куда-то излить все, что его переполняло, а не только эту малость. Но Лизбет оставалась безучастной и глаза не закрывала. Она молча лежала бревном, и весь его пыл уходил в пустоту. Лизбет не принимала его в себя, а просто терпела, пока он не отваливался, иссякнув.

Никакого отклика, тщетный зов; от этого наваливалась печаль. Поверьте, дети: он не просто вливался в нее. Лизбет была для него не каким-то там свищом в дереве или ладонью трубочкой. Он прикладывал много усилий (почти не выказывал разочарования), не ослаблял натиска, очень хотел ее разогреть и довести до кипения: счастье было его программой. Он хотел, чтобы она сказала «да» и «теперь». Он хотел внушить ей любовь, краткую, но потом долго вибрирующую в душе радость; но она оставалась душой на кладбище и ничего не замечала.


Не идет к ней навстречу, не идет.

Ибо она продает черную муку.

Дождик моросит, фильм порван.

Ну иди же! Не идет.

Грустная песенка, чьи слова уходят в мешок и золу: проезд в одну сторону. Ничто не идет навстречу, ничто.

Поглядите на помятого жизнью ангела. Он не между, он — среди.

Мифологическая шлюха. Хоть Сатурн и явился к ней среди ночи, и бился на ней, но ничего не пришло, не пришло: и сейчас она только изранена.

И немее немой.

В этом ангеле собака зарыта.

Складки одежды скрывают неподвижную вонь.

(Не хочется заглядывать, лезть рукой, чего-то искать под рубашкой: сухо и больно.)

Окаменевшая голова карпа.

Пустопорожние фразы из прошлого, глыбы базальта лежат грудами.

Иероглифы, высеченные в лаве.

Слова, родившиеся под знаком Козерога.

Негнущимися пальцами она держит циркуль и не может дочертить круг до конца.

Крик не хочет вырваться из груди, не хочет длиться долго и соразмерно.


Так все и продолжалось, и в марте, и в апреле. Я попытался себе это представить: ведь должно же было что-то произойти: какой-то шок, удар грома, чудо, счастье.


Ночью обратно из Эрлангена в Бонн. Писать Серую Мессу. Петь осанну Скептику. Мессу без «Верую»…


Мысли на автобане. Многокилометровая болтовня с Драуцбургом обо всем, что происходит и касается нас: о том, как «Шпигель» теперь подает нас крупным шрифтом на первой полосе (в какую сторону мы движемся); о романе «Под местным наркозом», только что появившемся, лежащем у них поперек пути, — приманке для их укусов; об обещаниях — удастся ли в ближайшее время создать в Эрлангене обещанную инициативную группу избирателей; о желаниях, задуманных во время чистки зубов: открытие Драуцбурга; и вообще (поскольку приходится ехать через Вестервальд в такую темень) о весьма распространенном случае: Лизбет Штомма…


Улитка на телефонной трубке. При нормально работающей линии. До того как послышится отзыв. В ожидании. Трубка молчит.


В Бонне мало спал. С десяти утра два часа провел у Вилли Брандта на Кифернвеге.

В моем дневнике записано: он — будто заново родился, смеется уже с утра, много говорит — что весьма отрадно — о себе; вероятно, наконец-то обнаружил (de facto) стену за своей спиной, хочет бороться, не говорит через слово «немножко», больше не перебирает без конца спички, завораживая собеседника. (Человек, обнаруживший у себя наличие воли во время поиска запонок.)

20

Кто-то чувствует себя обиженным, размахивает шпаргалками, рвется к микрофону и хочет оправдываться.


Теперь часто беседую со Скептиком. Он умышленно начал любить Лизбет Штомма, хотел найти примеры такой любви в литературе, тосковал по своим книгам, оставленным дома (Бастион Канинхен, 6),