Из дневника улитки — страница 43 из 50


Это вошло у них в обычай и длилось до пробуждения. А днем в подвале Штоммы то и дело вспыхивали ссоры: здесь поселился новый постоялец — дух вражды. Ибо Лизбет Штомма, выздоровев и став обычной женщиной, загорелась идеей вернуть себе наследство — землю и вишневый сад — и превратилась в обычную сварливую бабу. Потому что теперь она была в курсе всего и, даже чистя картошку, говорила о том, что узнала от Скептика о нем самом, и именно потому, что знала, что никто больше не должен знать того, что знала она. Штомма счел, что она знает больше, чем следует, начал бояться дочери и со страху поколотил. Это произошло после прорыва Советской Армии под Барановичами. Уже пал Инстербург в Восточной Пруссии, захлебнулось последнее немецкое наступление в Арденнах. Собственно, и Штомма, и его постоялец могли бы спокойно дожидаться близкого конца войны, если бы Лизбет Штомма, которая во что бы то ни стало хотела прибрать к рукам наследство и слишком много знала, не стала от избытка сил такой сварливой. Все — и обыкновение Скептика хрустеть пальцами, и дурная привычка отца выбивать трубку о ножку стула — было для нее достаточным поводом, чтобы затеять никчемную затяжную ссору, превратившую жизнь в нескончаемый кошмар. Сначала она лишь обиняками грозилась воспользоваться тем, что ей известно, но с января сорок пятого года — чем ближе придвигался фронт, неся с собой проблески надежды, — она перешла к прямым угрозам: «Не думайте, что я все стерплю и не заявлю обо всем куда следует!»

Когда Штомма замахнулся на дочь, его кулак, взлетевший чуть ли не под потолок подвала, дрогнул, а Лизбет залилась смехом, характер которого быстро менялся: хрипловатый ехидный смешок сменился приступами громкого хохота; пытаясь сдержаться, она прыскала в ладонь, задыхалась, взвизгивала и стонала от смеха, перемежая стоны руганью, потом сдвинула ляжки, чтобы не обмочиться, не удержалась, прекратила попытки и, уже успокоившись, напустила лужу.


Общеизвестно, что у Дюрера была сварливая жена. Его друг и сводник Пиркхаймер свидетельствует, что супруга художника Агнес, урожденная Фрей, ела его поедом всю жизнь, так что и умер он с тяжким сердцем. Вечно слышал дома одни попреки и брань, как ни старался ее умилостивить, продавая за бесценок свои гравюры — большую и малую серии «Страсти Христовы», серию гравюр по меди «Жизнь Марии», а также отдельные гравюры (в том числе «Melencolia»). Может быть, Скептик увидел в Лизбет Штомма копию жены Дюрера и в них обеих — ту женщину в образе мрачного ангела, что вполне символично сидит посреди всякого хлама и домашней утвари, дважды побитая Сатурном — носителем вражды и мрачной депрессии.


И даже когда советские войска уже прошли Польшу и Восточную Пруссию, Эльбинг пал и армейская группа «Висла» оказалась отрезанной, когда разбитые немецкие соединения отступали по шоссе Картхауз — Лангфур и в подвал Скептика донесся грохот танков, Лизбет продолжала склочничать и угрожать им гестапо и полевой жандармерией. Причем уже была беременна. «Этот жид меня обрюхатил». За два дня до того, как Картхауз был оставлен вермахтом и занят Советской Армией, Скептик попытался объяснить Лизбет, что он, во-первых, вовсе не еврей, а во-вторых, что в ближайшее время он, как еврей, мог бы стать им с отцом весьма полезен; но она пришла в бешенство и вопила так, что Штомма, опасавшийся с часу на час получить новых квартирантов, набросился на Лизбет и дубасил ее, пока та не распласталась на полу, обливаясь кровью: он рассек ей висок велосипедным насосом.

Что еще рассказать вам, дети? Скептик делал Лизбет перевязки и вообще ухаживал за ней. Когда пришли русские, он вел переговоры с советскими офицерами. Скептик спас Лизбет, когда ее, несмотря на беременность и забинтованную голову, хотели изнасиловать. После длительного допроса в комендатуре Скептик получил новое удостоверение личности. Скептик, которому восстановили прежнюю фамилию (он вновь именовался господин Отт), стал на защиту Штоммы, которого намеревались вместе с другими фольксдойче депортировать в лагерь возле Торна. Скептик отплатил добром за добро. Когда вслед за советскими в город вступили польские войска, ему даже доверили какой-то административный пост. И Штомма уже носился по улицам с красной повязкой на рукаве, наводя ужас на жителей.


Пожалуй, вот что еще: Скептик долгое время не хотел покидать свой подвал. После работы в конторе — регистрация оставшихся в городе немцев — он спускался по лестнице и ложился на свой тюфяк, хотя Лизбет приготовила ему постель у себя в мансарде. Скептику, именовавшемуся теперь Германом Оттом, трудно давалась жизнь в обычной обстановке и среди посторонних, — там все было реально, а реальность его страшила. — Лишь летом, уже женившись на Лизбет, он как бы навсегда распрощался с подвалом и (как бы навсегда) перебрался в мансарду к Лизбет, которая была уже на сносях. Но к тому времени Скептик сильно изменился. Весной он приступил к поискам: он искал не улиток вообще, а лишь ту загадочную улитку, пурпурная окраска которой постепенно перешла в черноту, которую Лизбет раздавила ногой, которая, словно губка, впитала в себя ее меланхолию и превратила безразличную ко всему Лизбет в женщину с определенными требованиями к жизни: смешливую и склочную, добродушную и злобную.


Говорят, в течение двух лет Герман Отт, которого долгое время называли не иначе как Скептик, искал повсюду, позже лишь на кладбищах, свою таинственную улитку — доказательство того, что меланхолия излечима; при этом он мало-помалу сам впал в депрессию. В конце лета 1947 года по просьбе его жены Лизбет, у которой от него родился сын Артур, Скептика поместили в лечебницу закрытого типа (неподалеку от Олива); там он провел двенадцать лет — первое время еще что-то бормотал, сидя над своими вкривь и вкось исписанными бумажками, а потом вообще умолк и ближе к концу этого срока боялся любого шума, а также рыбных костей — если на обед была рыба.


Дети, вы сомневаетесь и говорите, что моего Скептика нет и не было на свете. Все это мои выдумки и фантазии, а реальна лишь предвыборная борьба. Но где бы я ни выступал, — в Кайзерлаутерне или Саарлуисе, в Мерциге или Даиллингене, в Вайнсберге, Некерсульме, Хайльбронне, в Эбингене, Биберахе, Аугсбурге, в Шонгау или Гармише, в Мурнау, Бад-Тельце и под конец в Вайльхайме, — я говорил, явственно слышал свой голос и все же не был уверен, действительно ли я это все говорю, реальны ли все эти рыночные площади и старинные городки, словно сошедшие с рождественских открыток, реальны ли наш микроавтобус «фольксваген» и реки Саар, Некар и Рис, а также наши кандидаты Кулавиг, Эпплер, Байерль, наш верный Драуцбург и гладко причесанный Эккель, студент Бентеле и я сам, — не плоды ли все это моей фантазии. — Ясное дело, скажете вы, ничего удивительного, чего не привидится, когда у тебя грипп и высокая температура. Сомневаетесь в реальности Скептика. Как будто предвыборная борьба с ее подъемами и провалами, словесными западнями и шквалами оваций не оставляла места и не давала повода к сомнениям? Как будто во время моих выступлений они не присутствовали в роли немых судебных заседателей (сначала в Клеве, под конец в Вайльхайме). Ибо если бы Эккель с присущим ему педантизмом не следил за каждой точкой и запятой, температура, не спадавшая всю дорогу, заставила бы меня согнуть все устойчивые восклицательные знаки, превратив их в вопросительные: эта витиеватая завитушка и есть подпись Скептика. — Лишь в самый последний день — за двое суток до выборов, — когда мы открыто выступили против Франца Йозефа Штрауса (в его избирательном округе Вайльхайм), Скептик отпустил меня на время…


Я многим обязан Штраусу: пониманием того, что с ним надо бороться профилактически, и уверенностью в том, что Штраус и сомнения — две вещи несовместимые. Это человек, который готов заключить союз с кем угодно. Человек, который лжет не из природной склонности или хронической слабости, а по убеждению. Человек, который меряет всех по себе.

В его избирательном округе у меня прошел и грипп, и температура.

Штраус реален, и если проиграет, все равно будет реален, а проигравший Штраус отбросит последние сомнения и станет окончательно и бесповоротно непоколебим.


— А Скептик, которого ты выдумал?

— И улитка, которую ты чуть-чуть выдумал?

— И Аугст, который на самом деле был, а вовсе не выдуман?

— И что еще хочешь выдумать?


Ночь после выборов, дети, когда мы победили с незначительным перевесом и мои поездки (временно) прекратились…

29

Когда из-за ошибки в программе в ночь после выборов компьютер выдал слишком высокие цифры в нашу пользу, а потом выписал на экране телевизора предварительные результаты — победу «черных», когда у нас (на Аденауэраллее) никто не пил ни пива, ни вина, ни шнапса, все только вкушали из горькой чаши поражения, когда казалось несомненным, что история может давать задний ход, а «черные» уже раздавали факелы парням из Молодежного союза ХДС/ХСС, мы с Эккелем-старшим писали на бумажных салфетках утешительные слова для Маршана, Драуцбурга и Гизелы Крамер, да и для себя самих тоже, когда мы уже (опять) готовы были привычно снести поражение («Этим нас не убьешь. Вот уж в следующий раз…»), когда мы все уже старались обулиточиться, — один лишь Эрдман Линде сказал: «Тут что-то не так. Погодите. Надо немного подождать…» — в этот момент на экране телевизора, сначала дергаясь справа от запятой, потом уже слева от нее, начали стабильно вырисовываться те изменения, которые опровергли возможность обратного хода истории, загасили факелы «черных». На экране появились фамилии, сначала (осторожно) Шмидта и Венера, потом Шиллера, и наконец — после того как Кюн в глубине телестудии дозвонился куда хотел — выманили-таки главную улитку из ее домика, и Вилли сказал: «Я буду…» Но у нас (на Аденауэраллее) никто просто не мог поверить в победу; мы все уже настроились на унылую ноту. (Когда давали призы за медлительность, улитка помедлила перед тем, как взобраться на пьедестал.)