Если бы она не поехала – она все равно продолжала бы за него драться, но у нее не было бы оружия – записи суда, – того оружия, которое в конце концов сокрушило стены его тюрьмы.
И неправда, что дело Бродского было для нас только мукой и болью. Сколько друзей, помощников, соратников принесла ей запись! какую она почувствовала силу – силу своего слова!
Сколько людей помогали ей – в деле Бродского она секунды не была одна.
Да, забыла записать главное: 26-го Иосифа приняли в местком. По-видимому, он теперь для милиции недоступен. Теперь надо ему уезжать, уезжать, чтобы здешние Лернеры не учинили каой-нибудь провокации.
3/XI 65. Был Панич. (Я теперь друзей зову к 6-ти.)
Гуляли, разговаривали. Я прочла ему стихи К. о стихах и дивные Иосифа – о малой Охте, которыми я просто заворожена, которые я послала Деду54.
1/XII 65. Время бежит под откос. Скоро Москва.
Я живу здесь очень интенсивно: работаю, гуляю, лежу, пишу письма – день набит до отказа. Еле успеваю написать письмо, выстирать платки.
Была мечта: кончить о Фриде числа 5-го, а потом десять дней жить вольно, отдыхать. Но нет. Хотя работаю ежедневно и много, вижу, что и к 15-му еле кончу.
Глина размялась, потеплела, лепится, и это дает счастье и чувство полета. Но хорошо ли то, что слеплено? Имеет ли оно хоть отдаленное сходство с нею, чей голос я слышу, очи вижу? Не знаю.
Вчера утром вдруг – Иосиф. Был у Гитовича, который отбирает с ним его стихи для книги. Чудеса! На днях он с успехом выступал в Союзе на семинаре молодых; все хвалили; Кетлинская («она всегда на два шага впереди прогресса» – говорит о ней Дар) в восторге и обещает напечатать стихи. Ездил он
в Москву, видел трижды в больнице АА, и получил множество переводов – в «Прогрессе» и Гослите. Все, казалось бы, хорошо. Но он грустен, темен, тяжел, невнятен. Два раза его слова полоснули меня по сердцу. Я позвала его обедать. Мы вообще-то всегда в складчину кормим всех гостей – жен Гладкова и Ляленкова, Наташу Долинину и пр. А тут был обед уехавшего Дара. Так что я звала Иосифа уверенно. Он пошел – по двору шел очень лихо, руки в брюки, свистал. И вдруг на крыльце:
– А меня там никто не унизит?
За столом быстро познакомился с Гладковым, поговорил с ним о Цветаевой… Вернулся в комнату, сел. И вдруг:
– Если бы меня хоть через день кормили таким обедом, я бы перевел все на свете…
Когда он поднялся, я стала предлагать ему денег – нет.
Обещал приехать завтра.
Пойти бы к Фридочке на могилу, рассказать бы о нем ее холмику.
Из того, как развивается дело Синявского, видно, что наша борьба за Бродского принесла большую пользу.
11/XII 65. Еще Комарово. Читаю.
Полторак. «Нюренбергский процесс»55.
Вглядываюсь в лица негодяев. Убийцы, палачи – все это только слова. Что это? Как это случилось с человечеством – лагеря – это?
Природа фашизма до конца, до дна непонятна мне.
И тут же лица обвинителей, судей.
Руденко (не помню, что он делал при Сталине?)
Л. Н. Смирнов.
Это им полтора года мы без успеха писали об Иосифе, с ними говорил К. И. – от них мы ждали помощи…
Слушаю, слушаю о Синявском и Даниэле. Ловлю каждое слово.
Шолохов попал под это дело, как под трамвай.
Поехал получать Нобелевскую премию – и должен скрываться от международных писательских петиций.
Отвечает о Пастернаке, что его стихи – бред, а сам Б. Л. – внутренний эмигрант… И отказывается заняться делом Синявского, хотя он член правительства.
И воображает себя патриотом (не любя Пастернака!), защитником мира (не защищая арестованных).
Сидел бы в Вешенской.
17/XII 65. Москва. Последние дни в Комарове были трудны. Я думала, три последних дня буду только гулять, читать, слушать музыку. Но вышло не так.
В понедельник, 13-го, утром, я прочитала статью о Фриде приехавшим специально Эткинду и Наташе56. Накануне не спала с шести часов. Читала час и от этого как-то вся распухла. Они сделали много замечаний, я записала. Еле стояла на ногах, хотела лечь.
Стук в дверь – Иосиф.
К счастью, они уехали и он ушел к Гитовичу, обещав вернуться в 6. Я легла. Спать не могла (срок), но хоть уняла сердце лежанием. В 6 часов пришел Иосиф, я позвала Дара, Гладкова; приехали Тата57 и Яша – Иосиф читал стихи.
Очень громко, почти крича.
14-го надо было потихоньку укладываться и гулять, а я села делать поправки и правила до 11 часов вечера.
20/XII 65. Главное, я уже знаю, как напишу о Фриде – в стол.
О том, что она к гражданственности шла от материнства, от обороны человека. Не из задора.
5/I 66. Переделкино. В Москве Иосиф.
Прислал мне милое поздравление с картинками. Был – правда, ненадолго, на бегу. У него грипп – 38,3 – а он мчался в Гослит, к Слуцкому и пр. Подарил мне свои стихи о Боге в деревне и один перевод из Галчиньского. Сказал:
– Это будет смешно, но я, кажется, уеду обратно в Коношу. Там можно дешево прожить.
Рассказывают, что в Ленинграде где-то выступал Толстиков и объяснял, что освобождение Бродского – «крупная политическая ошибка Москвы».
На партсобрании в ТАССе делал кто-то официальный сообщение о Синявском и пр. И добавил: «Писатели вмешивались в дело Бродского и добились его освобождения совершенно незаконно».
7/I 66. Переделкино. Только что я проводила Иосифа – до мостика, до кладбища, и показала ему наверху две сосны.
Он приехал около часу. Сидел у меня, курил и читал отчет о беседе с собой. Мы ждали, когда нас позовет Дед.
Наконец Дед нас позвал. И вот Дед сидит на диване, а Иосиф ходит; и Дед встает и подводит его к полкам англичан и американцев; и они перекидываются именами и оценками. Иосиф учтив, добр, внимателен – и я вижу: не спорит, даже когда не согласен.
Все идет довольно хорошо, пока за обедом (Дед, я, Клара Израилевна и Бродский, наверху) Дед не просит Иосифа читать стихи. Тот читает – «Новые стансы к Августе». Дед очень слушал и очень хвалил: «Вдохновенно с начала до конца и виртуозно». Но Бродский, как я уже замечала не раз, сатанеет от собственных стихов. Он сразу стал напряжен, резок, неприятен. Выслушав похвалы, он сказал: «Вам это не понравилось, я прочту другое». И прочел «Послание одной поэтессе». – Кому это? – спросил Дед. – Конечно, никому! – ответил зло Иосиф. Потом начал читать «На смерть Элиота», и весь дрожа, бросил, когда заглянул в комнату Геннадий Матвеевич и поманил Клару. Вошла Марина и села с каменным лицом. Кончив, Бродский был весь в поту. Я видела, что он мучительно хочет курить. Я его увела. У меня ни от чего разрывалось сердце. Отчего? От того, что после стихов нельзя «обращаться к своим делам», как сделали К. И., Кл. Изр., Марина – ведь человек только что пошел на смертный риск: прочел стихи. От того, что К. И. не полюбил его. От того, что К. И. в силах смотреть на него просто как на одного из талантливых молодых поэтов, а не как на Фридину, нашу тоску и бессонницу. А я не умею видеть в человеке только его – без всей боли, с ним связанной.
Бродский отчаянно курил, дорвавшись до низу, и звонил Ласкиной и Гале Корниловой по поводу своих стихов (или переводов?). «Москва», «Знамя».
Потом мы вышли. Мороз. Я довела его до мостика, показала тропинку к могиле и ушла.
20/I 66. Переделкино. А в городе в моей комнате живет Иосиф, – как жил прежде Солженицын. Странный юноша. Радовался моей комнате, тишине и покою, темным занавескам, книгам – в первую же ночь, имея ключи, не пришел ночевать. Ночевал ли во вторую – еще не выяснила.
Странное существо – больное и привлекательное. Читал в Союзе с успехом свои стихи и переводы. Сидя у меня – пока я ждала такси, уже вручив ему ключи и объяснив ему все тайны замков и кранов, – читал мне наизусть Горбовского. Вкус точнейший, потому что он читал хорошие стихи Горбовского, а мне в журнале всегда попадались плохие. Потом мы заговорили о Мандельштаме и он вдруг сказал: «А я несчастнее его. Есть общее в судьбе, но я несчастнее». – «Не грешите, Иосиф», – сказала я.
Он был накануне в «Новом Мире», у Твардовского со своими стихами. Разумеется, отказ был предрешен – стихи не той системы.
– В ваших стихах не отразилось то, что вы пережили, – сказал ему Твардовский.
Странный упрек. А если б отразилось – он бы напечатал?
И далее:
– Сейчас мне некогда, но если хотите, я выберу время и потолкую с вами о ваших стихах.
– Не стоит, – ответил Иосиф.
23/I 66. Москва. В довершение радости: я дома! – тут же Иосиф: «И изгнанники в доме моем».
Мы встретились у входа. Он помог расплатиться и поднять вещи. Пришел и сразу заторопился (ждут друзья?), но попросил «Прозу» Цветаевой – на чуть-чуть. Пока я распаковывалась и мы с Марусей его переустраивали в маленькой комнате – он читал. Вскочил, и схватился за сердце.
– Болит что?
– Нет. Но это ведь немыслимое чтение. Она одна все понимала – все поняла сразу. Маяковский поверил, пошел напрямик и пришел к обрыву. Ахматова и Мандельштам думали, что можно все-таки построить внутренний мир. А она поняла сразу – конец, гибель. И надо мерить себя и правду ею, только ею.
И дальше – слова о неизбежности гибели и что он хочет ее.
(Я ему немного рассказала о своей встрече с Цветаевой в Чистополе. Она: «Разве вы не видите, что все кончилось?» – Я: «Все равно, я мобилизована, со мной дети… И у вас ведь сын». – «Я для моего сына только помеха. Ему без меня будет лучше».)
Я сказала Иосифу, что моя религия: 66-й сонет Шекспира. Что каждый человек – свет для кого-то. Погибнешь – и кому-то темней.
Да другу худо будет без меня.
– Неверно. Им, всем нас любящим, будет лучше без нас… Мы им только мешаем.
Потом сказал тронутым голосом: «Мои старики»…
Читал мне стихи Горбовского: «Я свою соседку изувечу» – квинтэссенция коммунальной квартиры.