Об А. Д. Сахарове
О законных правах человека1
Л. Д. С.
Голубоглазое молчание,
Мощь одинокой тишины.
И расстоянье, расстоянье,
Которым мы разделены.
Как от Земли и до Луны.
Заговорил – и прозвучали
Слова отваги и печали.
И не хватало, не хватало
Лишь мученического венца.
И время, вот оно, настало
Для мученического конца.
Сегодня-завтра он наступит.
Очей угаснет синева.
И вот когда бессмертье вступит
В свои законные права.
1976
Из книги «Процесс исключения»2
Я считаю академика А. Д. Сахарова человеком, одаренным нравственной гениальностью. Физик, достигший огромного профессионального успеха, один из главных участников в создании водородной бомбы, он ужаснулся возможным результатам своей удачи и кинулся спасать от них мир. Испытание новой бомбы людям во вред! Дело не в отказе от колоссальных денег и карьеры; нравственная гениальность Сахарова, даже если впоследствии он не создал бы Комитет прав человека, проявилась прежде всего вот в этом: одержав профессиональную победу, он понял не только пользу ее, но и вред. Между тем людям искусства и людям науки обычно ничто так плотно не застилает глаза, как профессиональная удача.
В газетах осени 1973 года подвиг Сахарова был искажен и оболган. Человечнейшего из людей, безусловно, достойного Премии мира, выставили на позор перед многомиллионным читателем как поборника войны.
Да здравствует разум!3
С 1958 года в нашей стране обнаружено трое Иуд: Борис Пастернак, Александр Солженицын (1970) и академик А. Д. Сахаров (1975).
Все трое продали родину капиталистам за изрядную мзду– за Нобелевскую премию. Их своевременно уличила в этой предательской махинации советская пресса.
Я не знаю, почем за поклеп берут сотрудники советских газет и как им платят: построчно или постатеечно? Только ли рублями с ними расплачиваются или также и повышением по службе, квартирами и орденами? Не вдаваясь в подробности, хочу отметить и подчеркнуть один радостный факт: разум берет верх, читатели перестают верить казенной словесности. Не только интеллигентная интеллигенция давно уже не верит ни единому слову наемных разоблачителей и отдает себе ясный отчет в истинном величии своих национальных героев («Иуд»), но и так называемые «простые люди», на чью беззащитность (то есть неосведомленность) рассчитывают газеты – и они чуют ложь и отвергают ее. На днях один человек, рабочий, прислал мне копию своего письма в газету (имя, отчество, профессия, адрес). Привожу – с полною точностью – два отрывка: «…Лжете, Сахаров не ненавидит русских людей, а любит…» «Ругань и оскорбления еще никого не убеждали, и вся грязь, которую вы льете на академика, его не загрязняет, а вас уважать перестают. Много хочется вам сказать, да ведь бесполезно, дальше КГБ мое письмо не пойдет, а они лучше всех знают, что у нас творится».
Я имею основания полагать, что подобных документов сегодня десятки в редакциях советских газет. Я счастлива этим не менее, чем Нобелевской премией мира, которой удостоен Андрей Дмитриевич Сахаров. Торжество справедливости – праздник редкий. И хотя дальнейшая судьба Сахарова внушает тревогу, праздник справедливости не отымаем ничем. Будем же достойны его.
3. 10. 75 г.
Телеграмма4
[21 мая 1981]
Дорогой Андрей Дмитриевич! День Вашего шестидесятилетия омрачен тяжкими судьбами друзей, беззаконностью Вашей ссылки, бессменностью стражи у Вашей двери. Вас лишили правительственных наград, лишили научного и человеческого общения, у Вас отняли то, что составляет жизнь Вашей жизни: дневники, память о прошлом и будущем, научные замыслы. Никто, однако, не властен лишить Вас несравненной Вашей правоты и нашей неправительственной любви к Вам. День 21 мая входит в душу как праздник – праздник разума, добра, духовного величия. Вашим повседневным подвигом Россия снова явила миру свою подспудную силу. По словам Льва Толстого, сила духовная бывает подавлена только до тех пор, пока она «не достигла высшей ступени, на которой она могущественней всего». Излучаемая Вами духовная мощь растет и не может быть отнята вместе с бумагами. Словом своим Вы побуждаете людей к деятельному добру. Мысль ваша бередит и тревожит сердца, овладевает тысячами на свободе и за решеткой, учит думать и ведет с одной ступени сознания на последующую. В праздничный день Вашего шестидесятилетия хочу пожелать Вам, чтобы нравственная мощь взяла верх над грубым насилием, чтобы отнятые у Вас сокровища были возвращены Вам, чтобы Вы и все неправо гонимые скорее вернулись домой. Лидия Чуковская
Каким он запомнился5
Андрея Дмитриевича Сахарова я впервые увидела летом 1971 года в гостях у друзей. Я была уже наслышана о нем, но еще никогда не видала. Случилась наша первая встреча в Переделкине, где друзья мои снимали две комнаты на небольшом участке. Я была у них, когда к ним зашли ненадолго Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна Боннэр. Знакомство оказалось беглым, мы пробыли вместе не более 10–15 минут. Уже тогда, в эту недолгую встречу, меня привлекло красивое лицо Андрея Дмитриевича, малоподвижное, изнутри освещенное. Он прислушивался к нашей беседе, но сам говорил мало. Участвуя в беседе, он как бы и не участвовал в ней.
Вторая встреча тоже была короткая, но для меня оказалась значительной. Напоминаю, что в ноябре 1970 года Сахаров вместе с друзьями основал Комитет прав человека. А мне к тому времени уже случилось выступать с открытым письмом в защиту Даниэля и Синявского; с письмом в защиту Солженицына; с письмом к 15-летию смерти Сталина (в ту пору наметился уже поворот от разоблачений сталинских зверств к оправданию и забвению). Мои открытые письма уже распространялись в Самиздате и передавались по западным радиостанциям6.
Андрей Дмитриевич пришел с лестным для меня предложением: стать членом этого Комитета.
Вполне понимая оказанную мне высокую честь, я тем не менее от нее отказалась. Я занята была тогда многолетним литературным трудом – это раз, и, кроме того, не чувствовала в себе никаких способностей к организационной работе.
Однако, не становясь членом Комитета, я обещала содействовать, чем могу, этой спасательной экспедиции. Не помню, тогда же или чуть позднее я подписала требование освободить всех политических заключенных.
С тех пор и начались мои нередкие посещения квартиры на улице Чкалова. Бывало, что и Андрей Дмитриевич с Еленой Георгиевной заходили к нам на улицу Горького или приезжали в Переделкино.
По вторникам я часто бывала у Сахаровых в так называемый «День открытых дверей», когда там в тесноте да не в обиде собирались друзья Андрея Дмитриевича или сподвижники его общественной деятельности, или попросту поклонники. Впрочем, каждый день недели можно было назвать «Днем открытых дверей». Дом всегда был открыт для тех, кто просил у Сахарова защиты и помощи, для родственников и друзей заключенных. Случалось и мне, не состоя членом Комитета, подписывать правозащитные документы.
И тут мне хочется рассказать об Андрее Дмитриевиче – каким он запомнился мне во время наших встреч среди семьи, у нас дома или на сборище друзей.
Говорил он с некоторой суховатостью, сродни академической, и в то же время в речи его слышалось нечто старинное, народное, старомосковское. Произносил «удивилися», «испугалися», «раздевайтеся»… Говорил чуть замедленно, как бы подыскивая более точное слово. Перебивать его было легко, каждый поспевал высказаться быстрее, чем он, каждый говорил быстрее, чем он, да и сам Андрей Дмитриевич легко уступал нить разговора другим, но перебивший, безусловно, оставался в проигрыше.
Другое мое впечатление: Андрей Дмитриевич всегда пребывал в одиночестве, внутри себя. Да, да – жена, любимая семья, друзья, ученики, последователи, совместный правозащитный труд, треск машинки, встречи с корреспондентами, телефонные звонки из разных городов – звонки, которые поднимали его с шести часов утра. В каком же это смысле я упоминаю об его одиночестве? А вот в каком. Ахматова говорила, что иногда, продолжая вести беседу, продолжает писать стихи. Иногда я и сама слышала в общем разговоре ее невнятное гудение. Расслышать мысли Андрея Дмитриевича сквозь его одинокость я, разумеется, не могла. Но я уверена, глядя на него среди шумного общего разговора, что в нем совершается даже и в общем хоре глубокая и одинокая духовная работа. Окруженный людьми, он наедине с самим собой, решает некую математическую, философскую, нравственную или общемировую задачу и, размышляя, задумывается глубже всего о судьбе каждого конкретного, отдельного человека. И тут мне представляется уместным вспомнить один из рассказов Зощенко. На поминках грубо обошлись с человеком. Автор говорит, раздумывая о случившемся, что при перевозке стекла или машины владельцы чертят на них «Не бросать» или «Осторожнее». Далее Зощенко рассуждает так: «Не худо бы и на человечке что-нибудь мелом выводить, какое-нибудь там петушиное слово – «Фарфор» или «Легче», поскольку человек – это человек».
Мне кажется, Андрей Дмитриевич в разные периоды своей жизни и очень по-разному, но всегда искал «петушиное слово» для всего человечества и для каждого человека: «Осторожнее! Бьется!»
Подумать только, в стране, где любой человек ценился не дороже мухи! Да еще хорошо, если как муху – хлоп и нету! А то еще попадется в руки мальчишке, которому доставляет удовольствие, прежде чем хлопнуть, оборвать ей крылышки и лапки – в этой стране и во всех странах мира потребовать отмены смертной казни и напомнить о каждом человеке: осторожнее! бьется! Сомневаюсь, чтобы Андрей Дмитриевич читал рассказ Зощенко, но при всяком неправедном насилии над человеком взывал к властям и миру: осторожнее! бьется!
Из этих поисков и выросла его, уже много раз описанная – им самим и другими – незабываемая громогласная правозащитная деятельность. Деятельность эта притягивала людей. У него за столом я встречалась с его последователями и сподвижниками: Софьей Васильевной Калистратовой, Татьяной Михайловной Великановой, Марией Гавриловной Подъяпольской, Татьяной и Сергеем Ходоровичами, Юрием Шихановичем, Ларисой Богораз, Саррой Бабенышевой, с матерью Щаранского – пожилой женщиной, чье лицо могло бы служить изваянием неколебимого достоинства и несокрушимого материнского горя, с Борисом Альтшуллером и, всего один раз, на ходу, мельком – с физиком Юрием Федоровичем Орловым, основавшим в 1976 году первую Хельсинкскую группу. (В следующем году, даже после ареста Орлова, группа продолжала работать.) Встречалась я там часто с давно мне знакомыми писателями Владимиром Корниловым, Владимиром Войновичем, Львом Копелевым. Всех не упомнишь и не назовешь.
Судьбы этих людей были круто и разнообразно неблагополучны. От тюрьмы, психиатрической лечебницы, лагеря, вынужденной эмиграции до таких сравнительно легких, но вовсе нелегких наказаний, как утрата работы – превратить ученого в дворника или исключить профессионального писателя из Союза писателей с запрещением печататься.
Вокруг Сахарова было – стараниями КГБ – образовано некое минное поле: ступишь на него – и так или иначе подорвешься. Постоянная, наглая, демонстративная перлюстрация писем – к нему, от него и ко всем окружающим; вечное подслушивание телефонных разговоров; регистрация встреч с иностранцами, да и вообще – с кем угодно; анонимные угрожающие письма. Проникая в квартиру в отсутствие хозяев, ничего не унести, но испортить холодильник или пишущую машинку или растоптать сапогами выдернутое из шкафа платье. Знай, мол, помни каждую минуту, что мы здесь хозяева!
Неотступная, постоянная слежка. Приведу такой случай. Я написала тогда – в 1973 году – статью «Гнев народа» о фиктивном, подстроенном властями, будто бы всенародном бурном негодовании против Пастернака, Солженицына и Сахарова. Прежде чем распространить статью в Самиздате и переправить на Запад, я хотела прочитать ее Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне. Оба приехали к нам в Переделкино. Я читала, а моя дочь пекла на кухне пирог и готовила салат. И вдруг в кухне потемнело. Тьма в ясный день. Против окна на улице остановился большой фургон с надписью «Доставка мебели населению». Он стоял против нашего дома все то время, пока супруги Сахаровы были у нас. Мы потом, и не сразу, догадались, что это был фургон с подслушивающим устройством… такие устройства, только крохотные, работали, разумеется, и в квартире на улице Чкалова.
Однако упорная правозащитная деятельность Андрея Дмитриевича Сахарова бесстрашно продолжалась.
«…Я вижу и слышу Андрея Дмитриевича Сахарова, – писала я в одном из своих открытых писем, – упорно стоящего перед закрытыми дверьми открытого суда, где подбирают уголовные статьи наказания за мысль, и с кроткой настойчивостью повторяющего в лицо охраннику одни и те же слова:
– Я академик Сахаров… Член Комитета прав человека… Я прошу допустить меня в зал.
Его не пускают. Ведь он не только физик; он и его друзья – знатоки советских законов; он может, выйдя из зала суда, рассказать людям, как законы эти нарушаются. Он может нарушить главный закон нашей жизни; не тот, который записан в Конституции, а главный – «закон сохранения немоты»».
В зал суда пускали только родных, да и то не всегда. И почти всегда вокруг судебного помещения сталкивались демонстрации. Это были, во-первых, сочувствующие подсудимым, во-вторых, искренние ненавистники их и, главное, подосланные провокаторы. Начиналась свалка, милиция тащила сочувствующих в милицейские автобусы, волочила грубо, иногда по земле, заталкивала их в машины, избивала – случалось это и с Еленой Георгиевной, и с ним самим.
Сильнейшим орудием Сахарова в осуществляемых им протестах были голодовки. Он голодал за освобождение Буковского, пытаясь привлечь внимание мира ко всем политическим заключенным в Советском Союзе, без различия убеждений, – всех, кто позволял себе самостоятельно мыслить и не скрывать своих мыслей, всех творцов Самиздата или Тамиздата, всех хранителей запретного. Он хотел привлечь внимание мировой общественности к ужасам, творящимся в наших тюрьмах, лагерях, психиатрических лечебницах. Между тем у Андрея Дмитриевича смолоду было тяжко больное сердце. Каждая голодовка вредила и без того подорванному здоровью. Но он сознательно отдавал разрушению собственное сердце, спасая сердца других. Спрашиваешь его бывало: «Андрей Дмитриевич, как вы себя чувствуете?» – «Отлично, – неизменно отвечал он. – Я здоров, а у такого-то в лагере сотрясение мозга, а у Люси болят глаза».
О нем вполне можно сказать, чуть переиначив строки из поэмы Пастернака:
Жребий завиден. Он жил и отдал
Душу свою за други своя7.
Александр Исаевич Солженицын и Андрей Дмитриевич Сахаров расходились в своих философских, исторических и политических воззрениях. Но оба глубоко уважали друг друга. И, разумеется, Александр Исаевич не раз публично выступал в защиту Сахарова. И, разумеется, Сахаров сразу вступился за своего инакомыслящего современника, чуть только под вечер 12 февраля 1974 года в городе разнесся невнятный слух об аресте Александра Исаевича. О том, что случилась беда, я узнала очень быстро из одного полуконспиративного телефонного звонка и сразу отправилась в Козицкий переулок на квартиру жены Солженицына, Натальи Дмитриевны. Приблизительно около часу назад в квартиру вошли 8 человек милиционеров и увели Александра Исаевича. Куда? И что с ним будет дальше? Тюрьма? Лагерь? Ссылка? Квартира постепенно наполнялась друзьями, тревога росла. Вскоре приехали Елена Георгиевна и Андрей Дмитриевич. Все мы собрались на большой просторной кухне, и я, сидя неподалеку от Сахарова, была свидетельницей или, точнее, невольной слушательницей телефонных звонков. (Андрей Дмитриевич, уходя из дому, имел обыкновение оставлять телефон того, к кому шел. На этот раз это был телефон Солженицыных.) Андрей Дмитриевич брал трубку. Спрашивали его. Я слышала вполуха.
– Доктор Сахаров, – говорили ему на ломаном русском или английском языке, – мы приглашаем вас прочесть доклад на…
Андрей Дмитриевич не дослушивал.
– У нас несчастье… Арестован Солженицын… Передайте миру, – громко говорил он и клал трубку.
А через несколько минут опять звонок. И снова – предложение Сахарову куда-то приехать и где-то выступить с научным докладом. И снова недослушивающий ответ:
– У нас беда… Арестован Солженицын… Известите мир.
Потом он присел к столу и написал краткий и гневный
протест. Многие подписывались вослед ему, в том числе и я.
2
Солженицына не отправили в лагерь, а изгнали из страны. Сахарова из Москвы отправили в город Горький.
От тюрьмы и лагеря их обоих спасло нобелевское лауреатство.
Расправа с Сахаровым началась, когда в конце 1979 года советские войска безо всяких на то оснований и поводов вторглись в Афганистан. Тогда Сахаров поднялся во весь свой высокий рост и громогласно, на весь мир, объявил вторжение преступным.
22 января 1980 года машина, в которой Андрей Дмитриевич ехал на свою постоянную работу в ФИАН, была остановлена, Сахаров задержан и отвезен в прокуратуру. Оттуда ему позволили позвонить жене. Он сказал ей: «Тебе разрешено остаться в Москве или по собственному желанию ехать со мной. На выбор». Елена Георгиевна наскоро собрала необходимые вещи и присоединилась к мужу.
Владимир Николаевич Корнилов, услыхав черную весть по радио, позвонил мне и предложил поехать на Чкаловскую, проведать Руфь Григорьевну, мать Елены Георгиевны. (В свое время сама она отсидела 20 лет в сталинских лагерях.)
Минут через двадцать мы были уже там. Руфь Григорьевна и невеста Алеши Семенова, Лиза Алексеева, жившая у них, только что вернулись с аэродрома. Пусто. Кроме нас, из друзей пока никого. Обе женщины еще не опомнились от совершившегося. В квартире после срочного отъезда хозяев не прибрано. Мы не понимали, о чем спрашивать, что говорить и чем утешить. Шепотом советовалась с нами Руфь Григорьевна: что делать с бумагами Андрея Дмитриевича? Ждала обыска. Не унести ли их нам? Но проект этот был единогласно отвергнут: если бы мы взяли бумаги, у нас отняли бы их тут же на улице. Дом окружен шпиками. Скоро обеих женщин, еще не опомнившихся, начали осаждать иностранные корреспонденты… А мы ушли подавленные и потрясенные.
Через несколько дней (а может быть, уже в тот же?) девять человек – из них помню Владимова, Войновича, Корнилова и себя (остальные имена позабыла, но помню: всех нас было девять) – написали протест против беззаконной высылки Сахарова, написали для Самиздата и западной прессы. Разумеется, это не привело ни к чему.
В Горьком Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне предоставлена была на первом этаже четырехкомнатная квартира со всеми удобствами, даже с балконом. Но при этом два неудобства: отсутствие телефона и постоянное присутствие дежурного милиционера у самой двери. В сущности, жили они не под надзором, а попросту под домашним арестом. Выходить, впрочем, из благоустроенной тюрьмы разрешалось, но под неотступною слежкой.
Думаю, основным бедствием в сосланной жизни Андрея Дмитриевича была охота за его рукописями. Рукописи изымали из квартиры, устраивали обыски, а когда Андрей Дмитриевич, уходя из дому, стал брать их с собой в сумке, чтобы с ними не разлучаться, – тогда разбойничьими средствами все равно уворовывали. Отнимали прожитую жизнь.
Официально было объявлено: «Академик Сахаров сослан в город Горький, закрытый для иностранцев». Не добавлялось: закрытый для друзей и знакомых. Изредка разрешалось навещать Сахарова его родным и еще реже – физикам из ФИАНа. Для остальных – запрет… Помню, как попыталась съездить в Горький Мария Гавриловна Подъяпольская. На вокзале в Москве, узнав ее, ей попросту отказались продать билет.
Тут начался новый этап моего общения с Андреем Дмитриевичем. Из личного он перешел в письменный. С его стороны это были поздравительные телеграммы – Новый год, день рождения, «поздравляем с французской премией «Свободы»», «получил такую-то, посланную вами, книгу, благодарю». Это были открытки, написанные рукою Елены Георгиевны и подписанные «Андрей – Люся», или «Люся – Андрей», и, наконец, довольно длинные письма Андрея Дмитриевича. Разумеется, я писала как можно чаще. Мы сознавали, что письма идут через Лубянку, и это наносило большой ущерб содержанию нашей переписки.
Расскажу сначала об одной телеграмме. Она вызвана была попыткой Сарры Эммануиловны Бабенышевой повидаться с Сахаровым в Горьком. Приехала туда, захватив с собой подарок: любимый Андреем Дмитриевичем сухой шоколадный торт. Встретивший ее у дверей дежурный незамедлительно переправил ее в милицию (благо, напротив) на допрос: зачем, почему, с какой целью она приехала. «Повидаться с друзьями». Ей купили обратный билет в Москву. Она уехала, взяв с участкового начальника обещание, что торт будет от имени приезжей доставлен адресату. Через несколько часов я получила телеграмму от Сахаровых: «Грустно едим торт без Сарры». Торт был передан по назначению, московского же адреса Сарры Эммануиловны они не знали, но хотели с благодарностью известить нас, что о ее приезде осведомлены. Нам тоже было важно узнать, выполнил ли начальник свое обещание.
Приведу несколько примеров из драгоценных писем Андрея Дмитриевича.
«…Если я чувствую себя свободным, то в частности потому, что стараюсь в своих действиях исходить из своей конкретной нравственной оценки и не считаю себя связанным ничем, кроме этого», – писал он в одном письме.
А в другом, гораздо позднее:
«…Больная спина и межреберная невралгия давно в прошлом, вообще мне в этом году относительно повезло по сравнению с тем, что было три года назад. Но если так будет повторяться каждые три года моего пребывания в Горьком, я долго не выдержу (это моя любимая шутка, и если я Вам ее уже писал, простите)…»
Эту «шутку» он писал впервые и это была единственная полученная мною от него жалоба.
Приведу еще один отрывок – из письма, посланного в отсутствие Елены Георгиевны:
«Отвечаю с некоторым стеснением на Ваши «бытовые» вопросы.
Я не болею, т. е. в основном здоров. Картошку, свеклу, капусту, морковь, яблоки, гранатовый сок, хлеб, конечно, я ношу себе сам – кто же еще – но не пудами, так что это не предмет для беспокойства; также сам ношу в прачечную крупные вещи (вызвать на дом мы не имеем возможности) и стираю мелкие, подметаю и мою пол и т. п. – все это меня совсем не затрудняет. Я давно умею готовить такие блюда, как щи из свежей капусты, картошку, мясной суп, гречневую кашу, и, конечно, – ежедневную вареную свеклу, и еще кое-что…»
А вот другой отрывок, пожалуй, самый существенный:
«…Я сказал – будем надеяться, и сразу вспомнил разговор с одним замечательным литовцем ночью в Вильнюсе после суда над Сережей8. Он сказал (приблизительно) – хорошо жить, когда есть надежда. Но надо научиться жить и когда никакой надежды нет. Все же я думаю, что он не совсем прав – просто сильные люди переносят в трагической ситуации предмет своих надежд в иную, более идеальную (или наоборот) плоскость…»
3
И вот началось пятое действие драмы.
Сначала осенью 1981 года, они оба, Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна, объявили голодовку с требованием визы в Америку Лизе Алексеевой к ее жениху. Длилась она 17 дней и совершенно изнурила обоих. Своего они, однако, добились: Лиза получила визу и уехала.
Следующая голодовка началась в мае 1984 года. Андрей Дмитриевич потребовал, чтобы Люсю отпустили в США для свидания с родными и лечения. Совершалась она при обстоятельствах трагических: Елена Георгиевна – под следствием, а он насильно отвезен в больницу и подвергнут мучительному физически и унизительному морально насильственному кормлению.
И то же весною 1985 года – относительно него вторично. Он еще раз объявил голодовку и снова был насильно отправлен в больницу, снова не сдался и снова подвергся принудительному кормлению.
В одну из этих смертельно опасных голодовок, о которых мы, москвичи, могли только смутно догадываться, не имея вестей из Горького, случилось вот что. За время ссылки Андрея Дмитриевича возник у нас обычай посылать в Горький ко дню его рождения подарки – очень скромные, кто что придумал, кто что мог. К ежегодному 21 мая. Так поступили мы и в мае 1985 года. Обычной ответной телеграммы не последовало. Но примерно через неделю Лена Копелева, соседка и друг Сахаровых, внезапно получила по своему адресу фанерный ящик, в котором оказались аккуратно уложены все наши подарки. Мы головы себе ломали, что это может означать. На ящике стоял обратный адрес отправителя: «г. Горький, проспект Гагарина, 214, кв. 3, Елена Боннэр». И наконец кого-то осенило: адресата, чей день рождения мы празднуем, нет дома. Его увезли. Куда? В тюрьму? Или снова в больницу, где его увечили, а не лечили? Оказалось, в больницу. У Елены Георгиевны не было другого способа известить нас о приключившейся новой беде.
С жестоко подорванным сердцем вышел из трех голодовок Андрей Дмитриевич. Вышел «на волю», то есть снова на проспект Гагарина, 214.
4
В 1985 году во главе страны стал Михаил Сергеевич Горбачев. Сахаров сразу послал ему срочное письмо с требованием освободить невинно заключенных, в частности, как можно скорее – умирающего в Чистопольской тюремной больнице Анатолия Марченко.
16 декабря 1986 года в квартире дома по проспекту Гагарина в течение двух часов поставили телефон. А еще через несколько часов туда позвонил Михаил Сергеевич и объявил Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне разрешение вернуться в Москву. «Благодарю вас», – ответил Сахаров со свойственной ему учтивостью и сразу осведомился, дошло ли письмо и приняты ли меры к освобождению политических заключенных. Михаил Сергеевич ответил неопределенно.
23 декабря 1986 года Сахаровы вернулись в Москву. Несколько сотен человек восторженно встречали их на вокзале.
5
И вот Сахаров – депутат Верховного Совета. Сахаров – член Межрегиональной группы. В Верховном Совете его не желают слушать, свистом и топотом мешают ему говорить. Но сквозь свист и топот он заставляет выслушивать себя до конца.
После его возвращения в Москву встречались мы гораздо реже, чем прежде. Когда я приходила на улицу Чкалова навестить их и повидаться с Руфью Григорьевной, к которой я была очень привязана, меня встречали там так же приветливо, как и раньше. Но я чувствовала, что хозяева на пределе сил, и приходила редко.
14 декабря 1989 года Андрей Дмитриевич Сахаров, вернувшись с очередного заседания Верховного Совета и готовясь к завтрашнему – скоропостижно скончался.
6
Однако мне не хочется кончать свой рассказ на этой печальной и всем памятной дате.
Хочется вспомнить другое, для него более благополучное время. У Сахарова дача в Жуковке. Однажды летом 1975 года я приехала туда навестить его. Андрей Дмитриевич повел меня осматривать городок, в самом деле вполне музейный. С нами шел его трехлетний внук Мотя. Мы шли по дороге. Сахаров мне показывал: вот это дача Шостаковича. А вот дача его великого учителя Игоря Евгеньевича Тамма. А вот тут жили Ростропович и Вишневская. А вот тут (мы втроем вошли на опустелый участок), тут, в этом флигеле одно время жил Солженицын. Видите? Это наискосок от меня…
Мы снова вышли на дорогу. Шли мы не быстро, а быстрый Мотя то и дело убегал вперед. Убежит и вернется. Прикоснется на минуту к коленям Андрея Дмитриевича, задерет высоко голову, чтобы увидеть его лицо, и снова побежит впереди нас по дороге. И снова вернется. И снова убежит вперед, словно получив от прикосновения к коленям, к голосу новый заряд сил. Сил для жизни.
Вспоминая об этом счастливом дне, я думаю о том, что каждый из нас получал от соприкосновения с Андреем Дмитриевичем новый душевный – духовный! – заряд.
Заряд – для каждого особенный, но сильный. Быть самим собой. Поступать так, как тебе диктует совесть.
Сентябрь 1994 г.