<…>
В пятницу собрался было ехать к Фулфорду, но в результате лихорадочного обмена телеграммами поездка отложилась, и вместо Бэри мы с отцом отправились в «Столл». Посмотрели два на редкость удачных фильма — даром что английских. В Бэри же — на следующий день.
Семейство Фулфорда состоит из четырех человек. Каноника — добродушного, обходительного дурака. Миссис Фулфорд — добропорядочной, старомодной женщины, от чьих способностей к игре в бридж впору было на стену лезть; доверять женщине в бридже не менее опасно, чем в любви. Брата, показавшегося мне большим чудаком. И хорошенькой, хрупкой, робкой сестренки по имени Моника. Я приехал с расчетом в нее влюбиться — но Бог миловал. Живут они неподалеку от Бэри в чудесном старом доме приходского священника; часть дома строилась при Эдуарде I, часть при Генрихе V, во всем же остальном здание георгианское. Внутри сплошные лестницы. В первый день ощущалась нехватка воды: три из четырех имевшихся в наличии колодца высохли, а четвертый работал всего несколько минут в день. Кормили отменно. По вечерам, кроме воскресенья, играли в бридж. Воскресенье соблюдалось в полном согласии с традицией. Ощущалась традиция во всем: жители деревни играли на зеленых лужайках в «кольцо» со Страстной пятницы до сбора урожая. Каждый вечер, примерно в половине десятого, в гостиную вместе с кофе вносили будильник для слуг, вручали его канонику, и тот торжественно его заводил, после чего возвращал служанке. У служанок были необычные имена вроде Бэсси и Рейчел. Единственный недостаток трогательного домашнего уклада: в их доме нельзя было не чувствовать себя существом чужеродным. Все разговоры за столом касались исключительно местных новостей, и слушать их было нестерпимо скучно. <…>
<…> Сегодня послал отцу кое-какие официальные бумаги, чтобы обсудить создавшуюся ситуацию. Дал ему знать, что уже одна мысль о том, чтобы задержаться в Лансинге еще на семестр, внушает мне ужас и что если я не получу стипендии, то готов ехать учиться в Оксфорд за минимальную плату. Попросил у него также разрешения найти в Лондоне работу с Рождества до экзаменов.
Этот семестр мне ненавистен — как ненавистен самому себе я. Удивительно, что Лонджу еще хватает терпения меня переносить. От бесконечного сидения за учебниками нервы у меня расшатались окончательно. Веду себя, как последний хам, — в чем отдаю себе отчет. И деру нос — в соответствии с тем положением, какое занимаю в колледже; хуже всего то, что проникся официальным духом. Если же все мои старания пойдут насмарку и стипендии мне не дадут — возненавижу себя окончательно.
Сам толком не знаю, чего хочу. Знаю одно: при создавшемся положении здесь мне больше делать нечего. Уж лучше, как Фулфорд или Нэтресс, идти учителем в начальную школу.
Для всех, кому все до смерти надоело, мы с Кэрью создаем Клуб мертвецов. Президентом клуба буду я.
Я помилован. Вчера вечером получил ответ от отца. Сочувствует и согласен, чтобы я ушел в этом семестре и либо ехал прямо в Оксфорд, либо во Францию. Настроение заметно поднялось. Но чтобы заработать стипендию, трудиться придется до умопомрачения. Оценить свои шансы я совершенно не в состоянии. Чувствую только, что, если стипендию получу, буду абсолютно счастлив; если нет — глубоко несчастен. Логики в этом рассуждении явно маловато.
Клуб мертвецов процветает. Решили, что члены клуба будут носить в петлице черную шелковую ленточку. <…> Во что превратился мой почерк! Последние несколько дней совершенно бессмысленны. Вчерашнее заседание Шекспировского общества — скучней некуда. Уходить — самое время. Не уйду — окончательно замкнусь в себе или, чего доброго, влюблюсь черт знает в кого.
Еще один беспросветный день. Довольно славный новый пастор — ножки тоненькие и кривые. Распеваем в духе церковного гимна: «Сколь же прекрасны ноги твои, о проповедник Святого Евангелия!» <…>
Пребываю в тоске — как обычно. Вчера какая-то мелкая сошка из Оксфорда вернула мое заявление: неправильно, дескать, составлено, к тому же от кандидатов на стипендию по истории требуется знание двух языков. Будем надеяться, что это не более чем сатанинская секретарская шутка. В противном случае сдавать на стипендию — пустое дело: французский язык — в том виде, в каком он у меня сейчас, — постыдный фарс, не более того. <…> Отец отказывается обсуждать мои планы на ближайшие полгода. Жизнь меж тем скучна и невыразительна.
Сегодня утром состоялось двухминутное молчание в память о погибших за родину. Во второй половине дня будет торжественная линейка. Здесь я зря трачу время — на этот счет у меня ни малейших сомнений. Интереса к истории у меня по-прежнему никакого. Академическая карьера не для меня. Не уверен даже, что мне так уж нужен Оксфорд. Но ничего не попишешь — обратного пути нет.
<…> На днях произошел забавный случай, лишний раз подтвердивший, какая у меня в колледже репутация. Ректор отозвал меня из зала, чтобы расспросить о моих премиях и узнать, написал ли я некролог памяти Перси Бейтса[61]. Лондж поинтересовался, что случилось, и я ответил, что меня выгоняют за аморалку. Он, естественно, не поверил, однако не преминул сообщить об этом Дэвису, и тот, приняв сказанное за чистую монету, сообщил о случившемся не только старшеклассникам, но и вообще всему колледжу. «Я, если честно, нисколько не удивился, ожидал, что нечто подобное рано или поздно произойдет». В результате, последние несколько дней ко мне то и дело подходят соученики со словами сочувствия: «Да, не повезло, старик. И с кем же ты спутался?» Многие поверили, Кэрью в том числе. Мне-то, разумеется, наплевать, просто забавно, ведь жизнь я здесь веду поистине праведную, если не считать, конечно, разговоров. А впрочем, я давно заметил: тот, кто избегает дурных слов, способен на дурные дела.
Через три недели, если только я не провалился, мне станут известны результаты экзаменов на стипендию.
Из нашей жизни, мне кажется, ушло главное — дружба. Никто, по-моему, не заводит больше настоящих друзей — об увлечениях я не говорю. Если дружба и сохраняется, то единственно в нашей памяти.
Сегодня вечером — стоя, как всегда, на коврике перед камином — Кэрью излил мне душу. Теперь я понимаю: с моей стороны было ошибкой пытаться переделать своих друзей под себя.
Сегодня утром в 9.30 сдавал общий экзамен. Мне он понравился — как, впрочем, и всем остальным. Всего сдающих собралось человек пятьдесят-шестьдесят: все как один — разбойники с большой дороги, но разбойники-интеллектуалы. Я отвечал на четыре вопроса. Первый — моя любимая биография. Я выбрал «Бердслея» Артура Саймонса[62] и написал вроде бы неплохо, во всяком случае, довольно живо. Затем, сильно рискуя, ответил на вопрос: «Внес ли XIX век свой оригинальный вклад в живопись и архитектуру?» Исписал страниц пять — в общем, остался собой доволен. Затем последовал каверзный вопрос о Таците — является ли он самым «актуальным» античным автором, а также вопрос о том, «существуют ли темы, совершенно не пригодные для поэзии». На последний вопрос ответ я дал довольно расплывчатый, вылившийся в панегирик Руперту Бруку[63]. В целом же, думаю, впечатление я произвел благоприятное.
С переводом с листа Ливия я справился, но не более того — впрочем, это ведь еще только предварительный экзамен. Сегодня вечером переводим с французского — и тоже с листа. Вот где будет комедия! А завтра начнется самое серьезное: английская история и эссе.
Прошлая неделя выдалась самой в моей жизни счастливой. Как я сдал экзамен, мне, правда, пока неизвестно. Не буду удивлен, если я получил положительный балл, или огорчен, если провалился. Французский текст я переводил лучше, чем ожидал, а английскую историю ответил и вовсе неплохо. Мне попались английская Реформация и младший Питт[64]. Хуже всего получилось эссе — тяжеловесное, многословное, претенциозное. Viva[65] сдал превосходно. Гоняли меня по сельскому хозяйству XVIII века, но при этом были со мной очень обходительны, я же, по-моему, — умен. <…>
Сегодня утром, спустившись к завтраку, обнаружил на столе два письма из Оксфорда. Одно — официальное, где сообщалось, что я получил Хартфордскую стипендию[66] в сто фунтов. Другое — частное, в котором содержалось поздравление от проректора[67]. Нельзя сказать, чтобы оно меня очень уж порадовало. Сей милый человек писал, что стипендии я удостоен главным образом за умение хорошо писать по-английски и что общий экзамен и английскую историю я сдал лучше всех, а европейскую — хуже всех.
Очень унылый день тут же превратился в самый радужный. Все меня от души поздравляли. Брент-Смит написал мне письмо. Лучше всего то, что теперь я могу уйти с чистой совестью. Сто фунтов на земле не валяются. <…>
Один из самых трогательных комплиментов сделала мне миссис Невилл-Смит, с которой я ни разу раньше не разговаривал. Мы встретились вечером на лестнице. «Поздравляю вас со стипендией, Во. Теперь вы можете, я полагаю, немножко расслабиться. И все остальные — тоже». <…>