Он попал в самую точку. Я сдал вещь седьмого, десятого она должна была идти в набор. Я сделал из черновиков главу «История Максима». Эти страницы у меня давно лежали, и я жалел, что они не входят, не влезают в повесть.
Оказалось, влезли. Да и влезли еще так, что дали равновесие, звучание вещи. Теперь она зиждется на противопоставлении Свицына и Максима, чего раньше не было. Все сразу изменилось, осветилось, приобрело новое, чистое звучание. И Максим, который «болтался», для которого не было «роли», внезапно стал центральным и лирическим героем. Замечательная удача.
Мунблиту — он прочел рукопись — очень понравилось. Кажется, он ни о ком не говорит: «очень». И уже многие (Гибрилович, Канторович, Фиш) мне говорят: «Я слышал, вы написали хороший роман». Это покатилось из редакции «Знамени». И сам я ходил все эти дни, как охмелевший. Вся повесть заново встала в голове. Я любуюсь ею, вспоминаю отдельные куски, фразы, хожу очарованный собственным творением. Ночью долго не могу заснуть, но это сладостная бессонница, в голове усталость, но приятная, вообще эти дни было ощущение полного, глубокого счастья.
Наверное, забуду, что считал повесть неудачной.
19 марта.
Все яснее вырисовывается план повести для «Двух пятилеток». Пока это будет еще не «Югосталь».
Выяснилось, что надо писать быстро, к ноябрю рукопись должна быть представлена.
В основу беру историю Бардина на Енакиевском заводе. В центре характер Макарычева (Бардина), ясный мне. Неудачник с самого часа рождения (недоносок), всюду ненужный, негодный, он лишь у доменных печей находит единственную точку, где живет, творит в полную силу. Доменный цех — это его мир. Он выразитель домен, их мозг, их представитель, их сознание. В его лице производительные силы судят капитализм и коммунизм.
22 марта.
Позавчера беседовал с И. И. Межлауком. Довольно трудно было восстановить отношения. Вообще длительные перерывы в беседах действуют очень вредно.
Но постепенно Иван Иванович разошелся, разогрелся. Читал мне свой юношеский дневник. Там есть фраза: «Я честолюбив, как Фемистокл». Меня вновь поразила душевная раскрытость. Кремль, кабинет управляющего делами Совета Народных Комиссаров, серые умные глаза Ивана Ивановича, его чисто выбритое тонкое лицо (он всякий раз встает, когда ему звонит Чубарь или Молотов), и течет откровенный рассказ-исповедь. И звучит фраза: «Я был честолюбив, как Фемистокл».
10 мая.
Из рассказа «Груньки» — так когда-то ее, свою первую жену, звал Иван Иванович. А она называла его «Алик».
— Алик, ты очень умный?
— Очень.
— Ты все можешь?
— Все.
— Стихи можешь написать?
— Могу.
И Межлаук пишет. Гекзаметром.
15 мая.
Встретил Шкловского. Несколько дней назад он мне сказал о «Событиях одной ночи» лаконично: «Хорошая вещь».
Сегодня иначе:
— Дочитал вашу вещь до конца. Есть ряд возражений. Во-первых, у вас Курако — гений, он ходит на руках и прочее, все остальные перед ним ничтожества, у вас не два героя, а один. Во-вторых, некий антиинженерский дух. Дальше — красивость (дешевая), светские женщины, черная роза и т. д. Но хорошо то, что вы пишете о таких вещах, которыми искусство обычно не занимается.
19 мая.
Итак, не закрывая глаз на истину, надо признать: вещь получилась неудачная.
Вчера я был в Доме творчества в Голицыне и в этом убедился. Пилюля была позолочена, но преподнесена.
Вирта сказал: вещь хорошая, я прочел ее залпом. И продолжал: если быть откровенным, все говорят, что ожидали большего.
Рыкачев в мягкой и вежливой форме сказал, что не удался ни Максим (этой тривиальной истории он не мог читать, пропускал страницами), ни Свицын. Только Курако получился.
Итак — неудача, правда, неполная, но разочаровывающая. Вот как будто общее мнение, общественное мнение писателей. Грустно, но факт.
Да, друг, ты утерял в этой вещи темп, быстроту действия, легкость, напряженность. Придется, возможно, разрушить эту повесть, чтобы в ином качестве вставить ее в роман.
Макарычева, друг, пиши иначе. Действие, действие, действие!
6 августа.
Пришла «Литгазета» со статьей о «Событиях одной ночи». Вещь оценена чуть ли не на пятерку (во всяком случае, на четверку с плюсом). Мне было очень приятно прочесть.
Вот я и перевалил за вторую повесть. Теперь я действительно заработал репутацию настоящего писателя — надежного, основательного, не однодневки.
Ровно четыре года назад я уехал в Кузнецкстрой, мечтая стать писателем. Это осуществлено. Чего же еще желать? Только сил и спокойствия для труда.
11 августа.
Читаю роман Синклера Льюиса «Эрроусмит». Сильная вещь. Не могу не выписать нескольких строк:
«У Мартина, хотя он и двигался ощупью, как любитель, была одна черта, без которой не существовала бы наука: неугомонное, пытливое, всюду сующее свой нос, негордое, неромантическое любопытство, и оно гнало Мартина вперед».
Глаз колет некоторая небрежность переводчика («пытливое… любопытство»). Но в остальном… Пожалуй, и о себе я тоже мог бы сказать так: всюду сующее свой нос, негордое, неромантическое (я бы добавил: непоучающее) любопытство».
14 августа.
Работаю хорошо. Количественно делаю, правда, немного, но неплох рисунок. Макарычев выходит разносторонне, живо. Пришло в голову новое название: «Страсть». Это очень подходит к образу Макарычева — человека настоящей дикой страсти.
Характерная штука. Сейчас я стараюсь вообразить, что чувствуют, что переживают мои герои. Кажется, в общем мне это удается. В «Курако» я принципиально отказывался от этого, давал только то, что досконально было мне известно (во всяком случае, сознательно придерживался этого принципа).
7 октября.
На днях были две интересные встречи.
Первая с Иваном Катаевым. Сейчас он в трудном положении. Говорили о моих вещах. «Событиям» он дал высокую оценку. «Я, говорит, выделяю эту вещь из наших многих, нет, даже из немногих хороших произведений». Максим и Влас ему показались бледноватыми (где-то что-то вроде этого уже читано), но Свицына считает образом наравне с Курако. Нравится ему достоверность, ощущение достоверности. Вскользь отметил, что и сам стремится работать в этом же плане, то есть какую-то нашу близость.
Очень интересно он говорил о поэзии и прозе. «У вас нет поэзии, вы насквозь прозаик. Автор с поэтической жилкой может воображать, создавать образы из фантазии, прозаик обязан строго следовать действительности, иначе у него не получается».
Говорил о языке. Считает, что язык у меня невыработанный, не яркий. Нет красноречия, нет периодов, разветвленной фразы, как например, это есть у Бальзака или у Толстого. В качестве попытки красноречия показал свое вступление к «Отечеству». Мне очень хочется с ним дружить.
Вторая встреча — со Ставским. Я пришел к нему в Союз писателей просить его содействия в получении денег под новую работу и несколько беспокоился, ибо знал, что по старым рапповским воспоминаниям он относится ко мне плоховато. Он сразу начал:
— Это ты написал повесть в «Знамени»?
— Я.
— Отличная работа! То, что надо!
Его похвала очень мне приятна. И очень важна.
…Раньше меня хвалили «западники». Теперь они меня поругивают, но основное ядро, люди с корнями, люди, глубоко проникающие в жизнь, меня признают. Это хорошо, хотя еще лучше было бы общее признание.
16 октября.
Вчера в Доме советского писателя был вечер пятилетия «Истории заводов». В афише — вступительное слово Ставского. Я предполагал, что он обязательно скажет и обо мне. Так и вышло. Ставский сказал:
— Вот, например, этот самый Бек. Он здесь сидит и пусть на меня не обижается. Ведь он болтался в литературе. А теперь написал вещь в «Знамени», вещь подлинной рабочей большевистской страсти. Ведь там все настоящие живые люди. Вот об этой вещи наша критика должна писать.
Это успех. Потом меня называли именинником и шутили: «Бек, ты на меня не обижайся, ты написал прекрасную вещь». Шушканов в конце вечера преподнес мне новые издания «История заводов». И я был так возбужден, что дома долго не мог заснуть и почти не спал ночь.
В своей речи Ставский перешел ко мне после следующей мысли:
— Вот будут говорить: какой талантливый писатель, а ведь он все взял из жизни, нашел в ней все свои образы.
Да, что касается жизни, я могу это лишь подтвердить. И думается, здесь — основное для литературы.
После речи Ставского и Шкловский сказал мне:
— А вы, Бек, все-таки молодец! Поставили на своем.
Хочется написать Ставскому письмо, поблагодарить его.
20 октября.
Кажется, в нашей жизни, в нашем обществе что-то заканчивается. И что-то идет новое. Но что?
1964
15 октября.
Итак, роман сдан в редакцию.
Собственно, «сдан» — это не совсем точно. Утром мне позвонил Евгений Герасимов, заведующий отделом прозы и член редколлегии в «Новом мире». Он сказал:
— Я заеду сам. У вас все готово?
— Все. Можете получить.
Я это выговорил с какой-то грустью. Почему-то грустно, когда вещь, с которой много-много дней, складывающихся в годы, ты оставался с утра наедине, натачивал, выращивал главу за главой, вещь, которая была твоей, только твоей,— и тем более эта, задуманная, как твоя Главная книга — или, во всяком случае, первое звено такой книги — вдруг от тебя уходит, идет в плавание, будет сама жить, сама себя отстаивать.
Как ее воспримут первые оценщики? Что скажут в редакции?
Герасимову, его вкусу, его взгляду, я доверяю. Не вспоминаю ни одного его грубого промаха в оценках. Не могу припомнить, хотя мы друг друга знаем, наверное, лет тридцать.
По телефону он сказал, что торопится на поезд, едет на три последних дня недели, как это у него установилось, в свой загородный домик. Я вышел с толстой папкой к остановке метро ему навстречу.
— Давайте! — Он сразу потянулся к папке.— Сейчас же в поезде и начну читать.