И взял от меня мое творение.
Минуты две-три мы еще поболтали. Повидаться с Герасимовым мне всегда приятно. Говорят, мы с ним схожи внешне. Был случай, когда его теща (или, кажется, тогда еще лишь будущая его теща) обозналась, приняла меня за Женю Герасимова, хотя я порослей, потяжелей. Что же, я не прочь быть на него похожим. Мы однолетки, каждому уже чуть за шестьдесят, но, значит, и у меня такой же не расползшийся крепкий круглый нос, не обвисший подбородок, маленькие, с блеском хитрецы, глаза. Пожалуй, я даже располагаю форой: не обзавелся лысиной, которую нажил Герасимов (розовая, еще небольшая, на затылке). Оба носим очки, хотя Евгений частенько появляется без оных. В общем, если говорить о приметах возраста, мы с ним, черт дери, еще крепыши.
Ну вот, он упрятал мою папку в портфель, пожал мне руку, скрылся в метро.
Я снова у себя. Можно убрать письменный стол, порвать залежавшиеся еще тут черновики, какие-то последние вставки, которые я делал, готовя текст для машинистки.
Попалась страничка — перечень заглавий для романа. Уже давно кто-то меня научил этому,— запиши все заголовки, что приходят на ум, даже явно неудачные (они тоже могут стать подсказкой, привести к чему-то подходящему), и потом один за другим вычеркивай. Что-нибудь останется; просматриваю этот перечень.
История болезни № 2277.
Дело, только дело.
Человек без флокенов (флокен — это микроскопическая трещина - волосок в стали).
Солдат Сталина.
Солдат.
Все эти названия мною забракованы. Мелькало и еще одно: «Черная металлургия». То есть такое же, какое взял Фадеев для своего ненаписанного злосчастного романа. Признаться, меня очень влекло это заглавие, тем более что в моей вещи рассказана именно та история, которую Фадеев, как это видно из посмертных его записей, избрал сюжетным узлом своего романа. Да и сам он, названный просто Писателем (лишь потом я наименовал его Пыжовым), у меня выведен в двух главах. Но и этот заголовок я отверг. Он звучал бы вызывающе.
Казакевич — вот кто умел дать имя произведению. Правда, и у него это не всегда получалось сразу. Когда-то он у себя на даче в Переделкине — помнится, его подбородок и щеки щетинились седой не по летам порослью, нередко в увлечении работой ему было эдак не до бритья — прочитал мне вступление к своему роману, который, как и фадеевский, тоже должен был, по замыслу автора, охватить громадную панораму металлургии и тоже оказался недописанным, лишь начатым. В тот вечер Казакевич мне сказал:
Думаю назвать: «Новые времена». Как по-твоему?
— Новые времена? Гм… Это уже есть у Чаплина.
Казакевич ничего не ответил. Но потом нашел отличное название: «Железный век».
Странно, что оба эти романа о металлургии настиг какой-то недобрый рок. Иногда мне мерещилось: может быть, и я не допишу. Нет, все-таки закончил.
И после всяческих сомнений нарек свое детище: «Сшибка». Тяжеловатое, неблагозвучное слово. Однако оно привлекло меня точностью. Сшибка — научный врачебный термин, введенный И. П. Павловым. И кроме того, по прямому смыслу сшибка — это схватка, столкновение, сеча, сражение.
Ну, иди в сражение, моя «Сшибка». Доброго тебе пути!
Вечером того же дня
Вот так неожиданность! Днем отдал рукопись, а сейчас узнал поразительную новость: отстранен, смещен Хрущев.
Наверное, я бы попридержал роман, если бы известье дошло до меня раньше. Ну, ладно, пусть это событие станет добавочным испытанием для вещи. Время, история еще и не так будут ее испытывать.
Во всяком случае, засеку: роман сдан в день падения Хрущева или, говоря точней, в день, когда Москва узнала о падении Хрущева. Такую «точку отсчета» не забудешь.
28 октября.
В «Новом мире» роман встречен хорошо. Герасимов сказал примерно так:
— Комплиментов подносить я вам не буду. Обойдусь. Говоря коротко, эта вещь вам удалась. Вы дали новый характер и через него характер времени. На этом закончу славословие. Вашу рукопись передал читать другим членам редколлегии. Будем ее готовить в первый номер, откроем год вашим романом.
Я слушал с волнением. Долгий опыт научил меня ценить скупые слова, короткие вердикты, произносимые в редакциях. Это не отзывы добрых знакомых, тех, которые стараются сказать тебе приятное или хотя бы не очень огорчить, а нечто определенное, решительное: берем либо не берем, печатаем либо не печатаем.
Герасимов, впрочем, тут же нарушил свое намерение «обойтись без комплиментов». Он продолжал:
— Знаете, у меня правило: сажусь в поезд и читаю захваченную из редакции рукопись. Приезжаю часа через два на свою станцию, закрываю папку, прихожу к себе, отстраняю все московские дела, принимаюсь за свою повесть. И возвращаюсь к чужой рукописи только на обратном пути в Москву. А тут изменил этому правилу. Читал и за обедом, и весь день, пока не кончил. Забрало. Пожалуй, это самая сильная ваша работа.
Потом он высказал свои редакторские предложения:
— У меня два замечания. Во-первых, я убрал бы страницы, где рассказывается, как молодой Онисимов чистит, ловит на вранье молодого Берию. Эта глава не очень содержательна. В ней появляется какая-то недостоверность. К тому же в романе такая глава необязательна. Достаточно упоминания: тогда-то Онисимов и Берия уже сталкивались. Во-вторых, советую выбросить описание детства и юности Петра Головни. Там интерес падает. И хорошо, казалось бы, написано, а скучно.
Герасимов говорил ясно, убежденно, однако за очками в небольших серых глазах я уловил какое-то будто упрашивающее выражение. Оно, как я понял, означало: «Мы напечатаем роман и с этими слабыми страницами, с длиннотами, если ты будешь настаивать. Но прошу, прошу: согласись со мной!»
И что же? Должен признаться, я в душе сразу согласился. Я и раньше испытывал неуверенность насчет иных мест романа, но едва внятную, такую, что могла бы полностью рассеяться, если бы люди, которым доверяю, произнесли: это хорошо. Однако когда твоя собственная неуверенность высказана, облечена в слова кем-либо другим, то она в тебе вдруг как бы твердеет, кристаллизуется. И ты уясняешь: да, это длинно, малосодержательно, скучновато, плохо. И внутренне готов вымарывать не удавшиеся тебе страницы. Но в других случаях — то есть когда ты себе веришь, когда тебя не подтачивает сомнение — ты упорен, упрям, ничем тебя не сдвинешь.
Теперь я рассудил так. Главу о Берии и Онисимове вполне можно перенести в следующий роман («Молодость Онисимова»), где, кстати сказать, она будет более уместна. Еще и поработаю над ней. А биографию Петра Головни действительно придется выкинуть.
Странная получилась штука: ведь главным героем романа, по моему замыслу, должен был стать Петр, один из тех дерзновенных инженеров, о которых я не однажды и не без успеха писал. Но первое место — вопреки ранним наметкам — занял Онисимов. Рисуя его, я ощущал: каждый штрих значителен. А Петр, сколько я над ним ни трудился, все, как говорится, не тянул. Возможно, единственное средство как-то спасти этот образ — сокращать и сокращать. Так я соображал, слушая Герасимова. Но предпочел не торопиться. Кто знает, может быть, я слишком строго сам себя сужу. И я ответил:
— Не будем решать этого с маху. Я обдумаю. И подождем, что еще скажут другие.
В отделе прозы мой роман побывал и у Аси Берзер. Это всегда бледная, даже на взгляд немощная, маленькая женщина с мужским характером, мужественно прямая в суждениях. С ее вкусом, мнением, как я знаю, очень считаются в редакции. Мне она сказала:
— Прочла с интересом. (Это ее «с интересом» — великое признание.) Узнала много нового.
— Как вам понравился герой?
— Исполнитель, даже раб. Но вы все же им любуетесь: какой блестящий исполнитель. Эпоха блестящих исполнителей. А наверху деспотичный Сталин.
— Ну, как он получился у меня?
— Сказано же: прочла с интересом. (Черт возьми, из Аси не выжмешь фимиама.) Тут у вас тоже сквозит любование. Это ваша давнишняя склонность любоваться сильной личностью.
Я про себя улыбнулся. Проницательная Ася, конечно, ухватила что-то, действительно мне свойственное. Однако, может быть, такие свойства (то есть некий оттенок любования) были, наряду с другими, тоже необходимой «присадкой», чтобы выплавить роман? Не знаю, дело сложное. Какая-то мера отыскивается под пером. А затем и самому себе не дашь отчет. И пред Асей я помалкивал.
Потом зашагал на второй этаж. Редакция «Нового мира», переехав недавно в новое помещение, расположилась на двух этажах. Комнаты первого этажа заняты отделами. А второй принадлежит, так сказать, главной редакции. Там кабинеты редактора, его двух заместителей, ответственного секретаря.
Зашел к Алексею Ивановичу Кондратовичу, который, как мне сообщил Герасимов, тоже прочитал мою рукопись. Два слова о Кондратовиче. Ему уже под пятьдесят, он, однако, сохранил удивительную моложавость. В меру худощавое лицо хорошо вылеплено. Участник войны, он и поныне строен по-военному, брюшка не нажил. В нем так и видится дельный, красивый, усвоивший несколько небрежную манеру офицер для поручений. Здесь, в «Новом мире», он в качестве заместителя редактора ведает, как я понимаю, внешними сношениями — бывает у цензоров, посещает ЦК, представительствует от журнала на всякого рода заседаниях. А также, разумеется, читает рукописи, те, что намечены в печать отделами.
— Что скажете, Алексей Иванович, о моем романе?
Без какого-либо оживления, даже скорей вяло, Кондратович произнес:
— Печатать можно.
Конечно, я ожидал отклика погорячей. Но что же делать? «Печатать можно» — и то хлеб! И надо же понять, что некоторая вялость или, рискну сказать, томность Кондратовича есть не что иное, как непроизвольная защита нервной системы. Его работа, особенно отношения с цензурой, столь дергает нервы, что приходится себя беречь, нельзя себе позволить взволнованных, ярких реакций: в два счета сгоришь.
Впрочем, он тут же с улыбкой, которая вызвала на щеках ямочки, заговорил живей:
— Я разгадал многих ваших персонажей. Онисимов, ясное дело, Тевосян.