Из дневников — страница 20 из 30

Собравшись с мыслями, я вступил в спор. Пустился и в теорию. Откуда же нам брать свои сюжеты и своих героев, как не из действительности? Изучение жизни. Что это — пустые слова? Для меня писательство без этого немыслимо. А классики? Вот вам Тургенев. Нам же известны прототипы Рудина, Базарова, многих других тургеневских героев. И вместе с тем Рудин все же не Бакунин. Если писателю удалось создать характер, произведение искусства, прототипы, откуда бы он их ни взял, перевоплощены, преображены.

Конечно, Дементьев перебивал, твердил свое, но мало-помалу стал слушать внимательней. Раз-другой мелькнула свойственная ему умная усмешка. Я еще так и сяк отводил обвинения вдовы.

— Повторяю, Александр Григорьевич, мой Онисимов— это не Тевосян.

— Не знаю. Не читал.

— Прочтите же. Потом будете судить.

— Нет, дорогой, возьмите свою рукопись домой. Обдумайте. Потом, наверное, сочтете за благо поработать. А пока вот вам лист бумаги. Запишите-ка по пунктам, чем же именно вызван протест вдовы.

Дементьев достал блокнот и, заглядывая туда, продиктовал мне восемь пунктов, в которых вдова Тевосяна (или, как выяснилось, семья Тевосяна) указывала на возмутившие ее черты моего героя. Вышла кратенькая сводка:

Служака. До политики нет никакого дела.

Недобрый оскал, жестокий оскал. Преданная собака Сталина. Именно поэтому не был арестован.

Оправдывает репрессии тридцать седьмого — тридцать восьмого годов, несмотря на гибель сестры.

Подлый поступок: предал Орджоникидзе.

Тормозит развитие металлургии. Отставили, и дело пошло в гору.

Совершенно не выносит людей, которые с ним не соглашаются.

Отрицательная характеристика жены.

Сын не видит в отце своего идеала.

Вот диктовка и окончена. Я спросил Дементьева:

— Что же я должен делать с этим синодиком товарища Хвалебновой?

— Имейте в виду: от нее вы никуда не денетесь. Ее не обойдете, не объедете.

— Александр Григорьевич,— снова воззвал я,— у меня же художественное произведение! При чем тут вдова Тевосяна?

— Было бы неплохо получить от вас объяснительную записку.— Дементьев уже говорил миролюбиво.— Так и так: мой герой не Тевосян.

— Ох… Подумаю.

Члены редколлегии, что слушали наш разговор, не мешали «отцу диакону» меня отчитывать. Думается, редакционная этика не позволяла тому или иному выразить при мне несогласие с Дементьевым. Лишь Герасимов, как сказано, один раз не сдержался.

Дементьев добыл из портфеля мою голубоватую, цвета надежды, увесистую папку. Все ее тесемки были аккуратнейше завязаны.

— Берите. Дома над ней пораскинете мозгами.

— У меня экземпляр есть.

— И этот забирайте.

Герасимов не без язвительности вставил:

— Подальше от греха.

Расстроенный, я всем откланялся. Меня проводили с шутками, наверное, чтобы приободрить. Я тоже выдал какую-то остроту. Шутки, конечно, звучали несколько искусственно, не развеяли моей подавленности. Держа папку, я оставил кабинет.

Следом вышел Герасимов. Мы остановились. Он тоже расстроился, нижняя губа была недовольно оттопырена. Неужели и у меня такой же вид? Герасимов буркнул:

— Черт знает что он городил!

Нам долгих слов не требовалось, чтобы понимать друг друга. И я и Герасимов прошли примерно одинаковую литературную школу, умеем смастерить добротный очерк, приобрели навык в «дельной прозе» (это наименование, пущенное еще Белинским, ныне частенько употребляет Твардовский), знаем, что это за штука — изучение действительности, хождение от человека к человеку, искусство вести беседу, слушать, собирать черточки, крупицы, из которых — а также из всего, что имеешь за душой,— слагается в терпеливом труде мир или хотя бы мирок произведения. А тут Дементьев рубанул сплеча.

— Надо бы,— продолжал Герасимов,— сунуть ему статью Томаса Манна «Бильзе и я». Помните ее?

Конечно, я помнил и любил эту вещь Томаса Манна. Да, в нашем споре пришелся бы очень кстати Томас Манн. Жаль, в смятении я это упустил.

— Девятый том. Первые страницы,— еще добавил мой союзник.

— Знаю.

— Ладно, я ему сам преподнесу. А свой роман на свежую голову снова посмотрите. Ей-ей, когда я читал, ни о каком Тевосяне у меня не было и мысли. Приходите ко мне, посоветуемся. Что-то, может быть, сделаете. Потом опять несите мне. Приедет Твардовский, дам прямо ему.


22 ноября.

Предавшись на день унынию, теперь опять размышляю о деле.

Пусть в дневнике будет записано, каким же путем моя рукопись попала к вдове Тевосяна.

Ее, Ольгу Александровну Хвалебнову, я знаю лишь очень отдаленно. Когда-то она — если не ошибаюсь, в 1940 году — стала работать в Союзе писателей секретарем партийной организации. Беспартийный, я почти не соприкасался с этой, заново появившейся на нашем горизонте, женщиной. Не завелось даже и так называемого шапочного знакомства

Все же на каких-то собраниях я, конечно, ее видел. Вероятно, довелось слышать и какие-нибудь ее выступления о задачах литературы и так далее. Впрочем, не берусь утверждать этого, память не сохранила ни одного высказывания Ольги Александровны. Осталось лишь некоторое неотчетливое впечатление: статная женщина-руководительница. И ничего отличительного, оригинального. Разумеется, я не мог предугадать, что спустя годы вдруг возникнет эта нынешняя сшибка, а то ближе присмотрелся бы к секретарю писательской парторганизации.

В Союзе писателей Ольга Александровна проработала сравнительно недолго. Уехав внезапно в октябре 1941 года в эвакуацию, она к нам, то есть в нашу литературную обитель, больше не вернулась.

И лишь после промежутка почти в двадцать лет опять обозначилась в моем кругозоре — теперь уже заместителем председателя общества «Знание».

Да, это было, как ныне восстанавливаю, по-видимому, в 1960 или 1961 году. В то время я уже энергично прояснял заинтересовавшую или, точней, захватившую меня историю, которая могла бы составить — таков был мой замысел — основу увлекательного многофигурного романа. Толчком к этой работе явились беседы с Ильей Ивановичем Коробовым — дерзновенным доменщиком, директором завода. Это излюбленный мой тип, одаренный страстный инженер-изобретатель. Новый способ плавки стал делом его жизни. И втянул его в жесточайшую борьбу. Перипетии этой борьбы необыкновенно интересны, поразительны. Я исподволь распутывал узлы и узелки, находил сведущих людей, выспрашивал, сказанное одним проверял у других, собирал, накапливал подробности, действовал по испытанной своей методике, для которой все не придумаю определения. Следовательская? Исследовательская?

В числе прототипов, постепенно намечавшихся, некоторое место занимал и Тевосян, тогда уже покойный. Мало-помалу этот человек, о котором я многих расспрашивал, все сильнее меня влек, завладевал мыслями. Черт побери, центр будущей вещи уже начинал смещаться. Но я уже ничего не мог с собой поделать: некий демон,— сродни тому, о каком говорил Томас Манн,— привязывал меня к этой фигуре государственного деятеля, через него мне как бы открывалось время.

И вот однажды вечером — в 1960 или 1961 году — я позвонил Хвалебновой:

— Ольга Александровна, здравствуйте. Говорит писатель Бек. Мы с вами незнакомы, но, возможно, вы обо мне знаете.

— Слышала. Здравствуйте.

— Ольга Александровна, хотелось бы встретиться с вами. Я сейчас поглощен работой над новым романом. Возвращаюсь в нем к тому, с чего когда-то начинал: к металлургии. Мне много рассказывали об Иване Федоровиче Тевосяне. Вы слушаете?

— Да.

— В этом романе я рисую, стремлюсь нарисовать среди других героев и примерно такого же, как Иван Федорович. Примерно. То есть это будет вымышленная личность, но человек этого же типа.

К подобным формулировкам я издавна научился прибегать. Не имярек, но человек этого же типа. Сие не какая-либо хитрость, а выработанный взгляд. Тебе, писателю, дана способность, частью безотчетная, сотворять характеры, живые индивидуальности, такие, что еще более верно, более выразительно передают действительность, чем тот или иной реально существующий прообраз. Впрочем, не буду отвлекаться.

Возвращаюсь к нашему телефонному разговору. Я продолжал:

— У меня, как я чувствую, несколько не хватает теплых красок для этой фигуры. Надо бы почерпнуть их из жизни. Возможно ли, Ольга Александровна, побеседовать с вами?

Потянулось молчание. Вероятно, Ольга Александровна раздумывала. Потом твердо произнесла:

— Нет, о нем с вами беседовать не могу.

И положила трубку.

Что же, пришлось писать свой роман, не получив никаких красок, никакого содействия от Хвалебновой. Характерные черточки, необходимые для обрисовки Онисимова, я отыскивал другими путями. Ну и, разумеется, черпал из собственного воображения.

И вот вещь готова. От Тевосяна я далеко отошел. Теперь мне и в голову не приходило обратиться к его вдове. Но она-то была начеку.

И произошло следующее. Я дал рукопись Мике (Мика — сестра моей Н.), чтобы прочитала с карандашиком. Эта. скромная женщина наделена отличным литературным вкусом, чувством слова. Ее замечания, пометочки всегда ценны. Вручая роман, я разрешил, чтобы его прочли, если пожелают, и Микины домашние. И никто более. В число «домашних» по просьбе недавно вошедшей в семью невестки включился и ее брат Адриан [Рудомино]. Он получил рукопись всего на одну ночь. Этого было достаточно. Оказалось, что Адриан льнул к «высшему обществу», водился с сыном Тевосяна, ну и услужил приятелю или, верней, его бдительной матери.

Когда я об этом узнал, то сразу сказал:

— Теперь будет заявление, моя героиня действовать иначе не умеет.

Это была горькая шутка. Ведь Хвалебнову я почти не знал, а разумел тип из своего романа. Да, великое дело собирательный образ, тип. Прошло немного дней, и угадка оправдалась: в какую-то высшую инстанцию (видимо, в ЦК) поступило заявление — те самые восемь пунктов, которые позавчера продиктовал мне Дементьев.


23 ноября.

Надо, черт побери, готовить объяснительную записку для Дементьева. Прежде всего буду отстаивать свои права писателя. (…)