Вечером пришел доктор. Осмотрел. Говорит: грипп. Опять аспирин, опять потение. Аппетита нет. Курить перестал.
— Вот,— говорит,— будет польза от болезни. Отучусь курить и брошу.
Наутро — тридцать девять. Вечером это уже 19-го — опять был доктор. Опять сказал, что грипп. На следующий день снова тридцать девять и вечером — сорок. Доктор выдвинул другую гипотезу: засорение желудка. Николаша ухватился за это.
— Ах,— говорит,— до седых волос дожил, а какого я маху дал. Конечно, жар от желудка. Как сразу не догадался!
Достали слабительного. Подействовало. Ну, думаю, к утру болезнь должна пойти на убыль.
Утром 21-го — опять тридцать девять. Я уже вижу, что дело не шуточное.
— Сейчас же, Николаша, надо ехать в Москву. Пойду попрошу до станции лошадь.
Дали лошадь. Оделся он и говорит:
— А ведь я умру, Бек. Как думаете?
Я говорю: ерунда.
Тут подвернулся Тарасов. Он собирался ехать в Москву на следующий день. Когда увидел лошадь, заявил: и я поеду.
Я, кажется, уже писал, что в обычных условиях добираться на станцию чертовски трудно, надо где-нибудь нанимать лошадь. Он взял Зину, сел сам, и двинулись они с Николашей на станцию. Для меня места не осталось.
…Сижу в Малеевке, работаю. У меня и мысли не было, что сыпняк. И никто не подозревал. Кто-то взял матрац, кто-то — одеяло с постели Смирнова: тут вообще всего этого нехватка.
Вдруг 23-го приезжает Ляшкевич, председатель горкома писателей, с известием, что у Смирнова сыпной тиф. Он специально из-за этого приехал. Страшно нагорело врачу, заведующему, экономке, что не было дезинфекции. Сейчас же произвели дезинфекцию в его и моей комнате, взяли вещи, его и мои, отправили в дезокамеру, и мне говорят: «Уезжай ты пока отсюда. Народ здесь мнительный, а ты все время был около него». А доктор меня не выпускает, пока я не пройду дезинфекции. Паника.
24-го вечером я уехал. Звоню на квартиру Николаши. Мне отвечает Оля, его жена. Она только что приехала из Харькова. Он ведь заболел без нее. Она числа 6-го уехала в Харьков. Там у нее умер отчим, осталась беспомощная мать. Туда дали две телеграммы. Оля приехала утром 25-го. Николаша был уже в больнице.
Я тут же поехал в больницу вместе с Олей. К нему, конечно, не пускают. Пускали только его сестру Лидию, потому что она врач и ведет в этой больнице научно-исследовательскую работу. Она к нему ходила два раза в день.
Мне она сказала по телефону:
— Плохо, очень плохо.
— Что, почему?
— Организм сопротивляется вяло.
Мы с Олей спрашиваем врачей: ну, как? Они отвечают более успокоительно. Привезли его, говорят, в ужасном состоянии, а сейчас лучше. Будем ждать кризиса.
Кризис бывает на 13—14-й день, самое раннее на 12-й. Идем с Олей к главному врачу. Просим, чтобы ее пропустили на свидание. Отказывает наотрез.
— У нас,— говорит,— допускают только к умирающим.
Просим положить его в отдельную палату. Я выступаю от имени горкома писателей. Тоже отказывает.
— Не можем. У нас есть несколько отдельных комнаток. Там лежат только гибнущие люди.
Больница — Басманная — очень хорошая, очень чистая, много персонала, прекрасные светлые палаты. Мы с Олей идем к окну той палаты, где он лежит. Николашу подняли, он минуту на нас посмотрел и снова лег. Я его не узнал - голова стриженая, оброс седой щетиной, усики в ней потерялись.
Потом он сестре сказал, что нас узнал.
Мы уехали. Оля очень огорчалась, что он в больнице. Угнетала бездеятельность. Она страшно любит что-то делать, трудиться, чем-то помогать. А тут — ничего.
На следующий день 26-го я созвонился с Авербахом. Был у него. Читал отрывки. Словом, связался. Результат очень хороший. Ему понравилось. Подробности в другой раз.
Иду от Авербаха, у меня заболела голова. Думаю, уж не сыпняк ли у меня во второй раз. Пришел домой, смерил температуру — нормальная. Решил уснуть. Часов в восемь лег и уснул.
В одиннадцать звонок по телефону. Меня спрашивает сестра Николаши.
— Бек, вспомните, в какой день вы с Колей были в пионерском лагере (около Малеевки)?
— А что?
— Да вот Коля говорил одному товарищу, что видел его сына в лагере, но тот не мог с ним разговаривать, потому что чувствовал себя плохо.
— А при чем здесь лагерь? Что случилось?
Оказалось, что у Николаши утром 26-го температура снизилась, - сначала тридцать восемь, потом тридцать семь.
У меня сердце так и упало. В Малеевке, когда узнали, что у Смирнова тиф, пошли разговоры о сыпняке. Кто-то рассказал, как умер от сыпняка Полонский (редактор «Нового мира»). Врачи боролись, но когда на девятый день температура поползла к тридцати семи, сказали, что все кончено. Оказывается, если температура падает, когда еще не наступил кризис, значит, организм перестал бороться и смерть неизбежна. Кто-то потом говорил, что иногда удается снова поднять температуру и спасти человека, но в этот момент в голове пронесся только рассказ о Полонском. Сестра стремилась точно определить, какой день болезни. А вдруг двенадцатый? Тогда кризис и все хорошо. Слег он семнадцатого. Значит, десятый. Но в лагере мы были за два дня до того, как он свалился, так, может быть, он ходил с температурой и сейчас двенадцатый?
Я не верил в счастливый подсчет (правда, Николаша все время жаловался, но вряд ли ходил с температурой), однако старался обнадежить.
Лидия звонила из дому,— Оля там делала кофе для него, они собирались в больницу. Я сказал, что и я сейчас подъеду. Приехал я раньше их и встретил у ворот.
Сестра пошла внутрь, а мы с Олей — к окну, откуда раньше на него смотрели. Заглядываем, а няня открывает форточку и, как-то путаясь, говорит:
— Его здесь уже нету, его перевели в отдельную палату.
— Почему?
— Около него врачи, а тут это будет мешать другим больным.
— Ну, как он?
— Не знаю. Температура упала. Спросите у доктора.
И захлопнула.
Я понял одно: пришла смерть. Вспомнил, что говорил нам главный врач об отдельной палате. Мы с Олей идем, ищем окно этой палаты. Я молчу, тут нечего говорить.
Нашли окно. Видим,— комнатка; врачи что-то возятся, вливают физиологический раствор, что ли; сестра его стоит и держится руками за лицо. Уже эта поза ее мне все сказала.
Выходит она. Говорит:
— Прямо скажу, положение жуткое.
Выходят врачи и говорят другое. Пульс хороший, сердце работает. Олю к нему не пускают. Это единственная наша соломинка. Мы прохаживаемся, смотрим в окно.
— Поезжайте,— говорит доктор,— домой. Опасности пока нет. Пульс хороший. Приедете утром. Берегите себя.
И эдак весело говорит.
Выбежала нянька.
— Что вы здесь? Все хорошо. Поезжайте, поезжайте домой.
Оля не хотела ехать. Я ее уговорил. Признаться, они разговаривали так уверенно и весело, что я сам поверил: это двенадцатый день, это кризис, а потом выздоровление.
Было два часа ночи. Трамваи не ходили. Начинался рассвет. Где-то нашли такси и поехали. Прощаясь, я даже сказал:
— Ну, ничего, еще напишем с Николашей роман о Сибири.
Добрался домой и лег. Начал опять хладнокровно подсчитывать, и опять мне стало ясно, что это конец, что словами о двенадцатом дне я обманываю сам себя.
Из больницы обещали позвонить, если что-нибудь случится. Только я лег — звонок. Говорит его сестра: «Нам сейчас звонили из больницы, просили приехать».
Значит…
Я вышел. Было полчетвертого. Пошел пешком. Солнце всходило как раз там, куда я шел. Оказывается, Басманная на востоке. Думал, как мы будем без Николаши.
Пришел я раньше их. Опять заглядываю в окно. Меня увидел доктор и зовет внутрь — к нему. «Можете пройти»,— говорит. Я уже знал, что это значит. Я не пошел. Не хотелось идти туда первым,— показалось, что это будет оскорбительным для Оли, если кто-то чужой, а не она около него. Я вышел их встречать.
— Конец? — спросили они.
— Еще нет.
Оказалось, через полчаса после нашего ухода у него произошло кровоизлияние в мозг. Он начал корчиться, выгибаться. Пульс пропал. Началась агония. Врачи отошли, отступились.
Оля сидела около него. Я был там. Она сама поддерживала уже почти мертвого кислородом, камфарой, физиологическим раствором
Потом я оставил палату, ходил около окна. В девять подошел к окну. Из-за стекла Оля кивнула головой, как будто говоря: «да». Она вышла и сказала:
— Он умер пятнадцать минут тому назад.
Ну, вот и все.
29 июня.
Сегодня похоронили Смирнова. Был потом часа три с его семьей.
30 июня.
Вчера я собирался резко говорить с Тарасовым. Оказалось, что резкого разговора не понадобилось и мои предложения они приняли.
Соглашение наше заключается в следующем.
Первое: кончаем книгу 16 партсъездом, конфликт с Кулаковым и далее передается во вторую книгу. В нашей книге, таким образом, получится всего две части, одна «доисторическая», другая — с 1929 года до 16 съезда.
Второе. Первую часть пишу я и несу за нее ответственность. Все Зинины главы, которые она дала или даст, использую как сырье, как тесто, которое леплю как угодно. Зина делает остальное — все, что написано для ее части мною и Смирновым, использует как сырье.
Третье. Срок 1 сентября сохраняется.
Таким образом, мы размежевались и на этой почве сохраним добрые отношения.
Да, еще вот что. Авторство каждого выделяется. В книге будет указано, что первую часть писал я, вторую она, причем главы, сделанные Смирновым, тоже будут указаны.
Таково примерно наше соглашение. Мы оформим это протоколом. Я его составлю.
Конечно, это выход из положения. Тарасов, к удивлению, сразу уцепился за это, Зина тоже воспрянула.
Раньше я предполагал, что вторая часть вряд ли у нее получится. Теперь думаю, что, может быть, мои скептические предположения неверны. Возможно, она сделает очень недурно и своеобразно. То, что в сравнении с нашими главами казалось у нее размазней, может выглядеть как стиль, как особенность, как своеобразие, если она напишет все сама от начала до конца.